журнал СЕНАТОР
журнал СЕНАТОР

ТАЙНЫЙ ОСТРОВ

Продолжение

ДМИТРИЙ ЕРМАКОВ,
писатель, член Союза писателей России.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

1

ДМИТРИЙ ЕРМАКОВВ себя Дойников пришёл уже вовремя перевязки в лазарете. Он вдруг очнулся и закричал, от боли.
— Терпи, потерпи… — ему говорил чей-то голос. — Пришёл в себя, очнулся!..
— На стол срочно!
Что-то делали с ногами…
И снова очнулся уже в санитарном поезде. Вспомнил. И сразу туда, на ноги взглянул — вроде на месте. Попробовал шевелить пальцами, стопами. Застонал от боли…
На какой-то станции его и других раненых переносили на пароход. Если бы хоть на одну ногу, хоть немножко мог ступить — ни за чтобы Митька Дойников не дал нести себя на носилках… Впрочем, переносили два пожилых, при этом довольно крепких санитара. И Митька стал придуриваться:
— Ну-ка, дяди — раз-два взяли! Понесли, понесли!..
— Щас в речку-то кувыльну, — огрызнулся один из санитаров.
— Это как же ты, дядя, с целым старшим лейтенантом Красной Армии разговариваешь? И не стыдно… Ай-я-яй… Расступись! Дорогу! — это уже другим с носилками и просто идущим кричал.
— Что-то больно уж шумный. Никак — контуженый, — поддела молоденькая санитарка, помогающая идти ещё, кажется, более молоденькому, совсем на вид мальчику, с перевязанной головой и рукой.
— Контужен вашей красотой! — отозвался на её слова Дойников…
Пароходик гуднул, зашлёпал плицами по воде и поплыл по тихой речке между зелёных берегов, миновал городишко, потянулись леса и поля… Дойников лежал на палубе и по-детски радовался этому плаванию (боли почти уже не чувствовал, и не перевязывали, пока плыли, не беспокоили рану). Выросший у озера, на пароходе он оказался впервые… И не верилось, что идёт война… А навстречу такой же пароходик, а на нём-то — всё девки, да видать из каких-то дальних деревень — в сарафанах клетчатых из домотканины, в лаптях!
— Откуда, экие баские?! — кто-то из раненых кричит…
— Из у-у-ева! — (не разобрать было) — На окопы!..
— Из Ку-ку-ева?!
— У-у-ева…
«На окопы… Девок на окопы… Как же это так и случилось-то?.. Разве же думали, что война таких размеров достигнет? Нет! Верили, что, как в газетах писалось — «будем бить врага на его территории» и в прочее такое… А теперь, что теперь…» И мысли на родину улетели, унесли его: «Как там? Кто пашет, сеет? Бабы, старики, мальчишки… Как же справляются-то…»
Шум воды, шлёпанье плиц, берега, похожие на родные берега Сухтинского озера, успокаивали… Он уснул и проснулся уж к обеду. А вечером выгружали снова.
Привезли в тыловой, наполненный раненными город, похожий на один большой госпиталь.
На следующий день его осмотрел врач.
Перед тем, отмачивая тёплой водой, пожилая, похожая на мать санитарка снимала бинты. Дойников невольно вскрикивал от боли, и санитарка, не прекращая своей работы, по-матерински приговаривала: «Терпи, терпи, андели…»
Правой ногой врач остался доволен, а левая, Митька видел это, не понравилась этому высокому, костистому, человеку с серым недобрым лицом.
И опережая его, Митька сказал: «Ногу отнимать не дам. Лучше умру, но без ноги не останусь». «Ну и умирай!» — неожиданно визгливо отозвался доктор. «Ишь ты! Пугать меня?! Я тебе умру!» — и пальцем даже погрозил. «Продолжать обрабатывать раны!» — зло сказал медсестре, которая кивнула доктору, а, оглянувшись на Митьку, укоризненно-строго покачала головой, но тут же и улыбнулась…
С ногами остался Митька Дойников! Почти полгода лежал он в госпитале. Лёжа разрабатывал стопы. Сидя, наклонившись, руками туда-сюда гнул. Вставал на костылях и сперва чуть-чуть приступал на ноги, потом покрепче вставать стал…

В феврале 43-го выписали его из госпиталя. Подчистую и из армии списали…
В райцентре от вокзала (он приехал на поезде) Дойников пошёл на всякий случай в райисполком — вдруг да какая-то оказия в сторону Семигорья выдастся. В центре города, на площади, увидев здание военкомата, вспомнил, как года полтора назад несколько десятков парней и мужиков самого трудоспособного, самого жизнеспособного возраста пришли сюда… Вёл их молодой лейтенант Олег Ершов, друг его боевой, что лежит сейчас в земле сырой под Ленинградом… Многие ли из тех, с кем пришёл в этот военкомат, живы-здоровы? От Ивана Попова последнее письмо было ещё до ранения, однако же мать писала, что Иван тоже ранен был, снова служит где-то… Надо будет спросить его адрес, написать…
На крыльце исполкома неожиданно столкнулся с мужчиной — в пальто с каракулевым воротником, в шапке-кубанке, высоких серых валенках, в круглых очках, с солидной бородкой, с кожаной офицерской сумкой на ремне… Где тут ветеринара Глотова узнаешь! Однако ж узнались. Обнялись даже по-землячески…
— Списали, значит?
— Подчистую!
— А я с отчётами вот… Снабжаем фронт скотом…
— А-а… Ты… Вы когда домой-то?
— А сейчас и поедем, задерживаться некогда — успевать надо, пока дорога не села, — озабоченно сказал Глотов, кивнул на стоявшую в сторонке спокойную лошадку, запряженную в аккуратные санки. — Подожди, мне ещё на десять минут, — и торопливо в соседнее, тоже с какой-то вывеской у входа двухэтажное здание пошёл.
Солнце пригревало, с крыши свешивались сосульки, с их концов срывались капли, звонко разбивались под окнами. Воробьи, топорща перья, шаркались в прозрачной чистой луже. Голубь, щеперя крылья, вытягивая шею, склоняя голову, полез, вытесняя воробьишек, в эту же лужу… Из двери исполкома вышел старик, видимо, дворник — в серой фуфайке, в затертой до блеска ушанке, в валенках с галошами — посмотрел вверх, под крышу, откуда свисали сосульки (здание в два этажа — самое высокое, наравне с церковью, в городе), покачал головой, бормоча что-то прошёл за угол дома, вернулся с длинной, сколоченной из двух, палкой. С трудом поднял её стоймя, «берегись!» крикнул какой-то проходившей мимо тётке. Ткнул под крышу, ещё раз — лёд падал и крошился, сверкал…
Старик подошёл к саням, на которых сидел Дойников:
— Огонька не найдётся, служивый?
Митька достал портсигар ручной работы (при выписке из госпиталя выменял на рынке на пайку хлеба), раскрыл — там ручной же набойки папиросы:
— Угощайся, отец.
— Отвоевал? — спросил старик, прикуривая.
— Да…
— И когда ж только она проклятая кончится!.. Вишь, кивнул на воробьёв, которые не уступали голубю место в луже — весна, жить бы да жить!
К саням торопливо шёл, придерживая у бока сумку, Глотов.
— Ну, счастливо, отец.
— И тебе счастливо. — И он опять взял ту длинную палку и с трудом поднял её и чуть не заехал верхним концом в стекло: — А, чтоб её!.. — выругался. Оглянулся на Дойникова, который уже устраивался в санках, пока Глотов расправлял вожжи. — А у меня двое сынов… — сказал вдруг дрогнувшим голосом…
Санки тянулись по раскисшей улице. За городом дорога была покрепче — обдувал её ветерок, и лошадка пошла бойчее.
Митька поспрашивал, как в Семигорье живут. Глотов не слишком охотно отвечал. Спрашивал сам тоже, вроде как по необходимости:
— Наших-то никого не видал? Про кого чего знаешь?..
— Да про кого, чего…
— Веркин-то лейтенант, набирал-то вас, говорили, что вы вместе служили?..
— Ну?.. — неуверенно Дойников спросил.
— Парнишке-то ихнему уже… сколько получается… В аккурат через девять положенных месяцев дак… А она всё ждёт… Без вести, говорит, это не убитый…
— Как без вести? Почему без вести? Я же сам его похоронил…
— Вон как! — присвистнул удивлённо Глотов. Покачал головой…
Справа от дороги, за кустами, снежная целина — берег переходящий в озёрную стылую гладь…
— Рыбу-то не ловите? — зачем-то спросил Дойников, хотя не о том думал сейчас, а думал о том, что, видно, некому было сообщить о смерти Олега Ершова его уже почти жене (он собирался в отпуск обязательно приехать в Семигорье и расписаться), и теперь это предстоит сделать ему…
— Не до рыбы, — отмахнулся Глотов.
Пришлось всё же заночевать в Крутицах, не решились в ночь ехать, да и лошадь уже еле шевелилась. Остановились в большом и тоже почти опустевшем в войну доме бригадира местного колхоза Савельева. У него четверо сыновей на фронт ушли — двое уже погибли…
— Ночуйте, места не жалко, — сказал постаревший, будто переломленный в пояснице Савельев, с прищуром вглядываясь в Дойникова. А его жена, маленькая суетливая старушка спросила, с надеждой обращаясь к Митьке:
— Так наших-то робят не видал ли?
— Да что ты, старая, лезешь! Такая война — где там! Столько народу… — ругнулся на неё муж. Дойников помотал отрицательно головой…
К ночи похолодало. Спали все в избе. Хозяева на печи, а проезжие прямо на полу устроились. Тюфяк старуха-хозяйка принесла какой-то.
На столе Митька увидел местную газету — развернул, и сразу знакомая фамилия в глаза кинулась. Стиль заметки тоже знакомый — его, Корина.
«Не зная усталости.
В семье Елизаветы Андреевны Бойцовой трое нетрудоспособных. Для них надо приготовить пищу, выстирать белье, починить одежду, надо управиться в личном хозяйстве.
Но на первом плане у жены защитника Родины не личное хозяйство, а общественное. Елизавета Бойцова ухаживает за 10 коровами. А когда все сделано на скотном дворе, Елизавету Бойцову можно найти только среди работающих в поле. Она жала рожь, копала картофель, расстилала лен, она делала все, что и другие, не занятые в животноводстве, не обремененные большой семьей. И не отставала от других. Самая низкая выработка Елизаветы Бойцовой в поле — 120 процентов к норме. Бывает, что и руки болят, и спину ломит, и глаза слипаются от бессонницы, — все бывает.
Но мужественная жена воина Красной Армии гонит прочь усталость, знает она, что там, на фронте, еще трудней…»
— Надо же!.. Он ведь в нашей фронтовой газете работал, я с ним даже знакомился, — усмехнулся Дойников, щёлкнув пальцем по газете.
Глотов глянул:
— А-а… Тоже ведь раненый вернулся, снова у нас в газете. Я с им знаком…
— Ну, и ладно, спать давайте, — недовольно сказал хозяин и погасил керосиновую лампу…
Дмитрий Дойников только сейчас понял, что вот совсем скоро, через несколько часов, он сначала будет в селе Семигорье, где все узнают его, будут подбегать, спрашивать. А потом через несколько километров уж и родное Космино, мать… И он уже не мог уснуть до рассвета.
Рано утром, по холодку, пока не начала мокнуть дорога, двинулись дальше. К обеду были в Семигорье.
 

2

— Вот тебе, Митрей, и передам колхоз, — просто и твёрдо сказал Коновалов Дойникову. — Со спокойной душой передам.
— То есть, как?..
— Да так…
И на этот раз не смог и Ячин его отговорить, и первый секретарь райкома (позвонил ему), покряхтев в трубку, сказал: «Ну, как решите…»
Вскоре (был февраль 1943 года) ушёл бывший председатель колхоза «Сталинский ударник» Григорий Петрович Коновалов на фронт. Председателем стал Дмитрий Алфеевич Дойников.
— Председатель-то у нас бравой! С орденом пришёл-то…
— Да и медаль!
— Не одна! И всё в сапогах, катаники не наденет уж…
Бабы молодого председателя обсуждали.
А он, и правда, всё в сапогах. А голенища у сапог твёрдые и подошвы негнучие — по заказу делали. Так чтобы ноги осколками перебитые хоть держали его, чтоб не хромать хоть… К вечеру домой приходил — ноги хоть руками переставляй, будто брёвна, чужие ноги… В тазик с водой тёплой, с хвоей запаренной опустит — и боль медленно отстускает.
И забот сразу на его голову свалилось… На фронте, кажется, хоть и был командиром взвода, меньше забот-то было (зато к внезапной смерти ближе).
Только бы до весны, до свежей травки продержаться. И коровам, и людям. Коровы-то, хоть солому едят. А людям что? К весне-то всё что можно подчистили. Уже и не коров, а доярок впору подвязывать, чтоб не легли прямо на ферме…

… С Ячиным гововорил:
— Надо людей подкормить…
— Из района муку привозили уже, лимит выбран…
— Пройтись, разве что, по дворам, по сусекам поскрести, по амбарам помести? Что наскребём — поровну…
— Нет, так нельзя!
Думал, не знал, что и делать! Шёл вечером в Космино домой. «Коров не поднять будет. Люди будто тени бродят. Ребятишек жалко…» Домой пришёл, а там мать ларь кухонный разбирает, вздыхает…
— Ты чего, мам? — глянул он в ларь кухонный — последняя мука-то.
— А чего — масляная неделя, однако, Митька, масленица ить в воскресенье! А хоть из остатней муки, а блинов напеку!
Знал Дмитрий, что и в других домах что-то да есть, какие-то крохи. Но есть и такие дома, где нет уже почти ничего, или где матери детям последнее, от себя открывая, отдают…
И вот на следующий день Дмитрий Дойников по избам пошёл в Космине, потом в Семизерье:
— Масленица в воскресенье, гулять будем!
— Ты чего затеял? — Ячин спросил. — Что это за праздник — масленица, не наш праздник!
— Будет наш! — зло ответил ему Дойников.
И вот стали в конторе колхоза собираться… Столы поставили. Кто чего несёт…
— Раньше-то к тёщам на блины ходили, да на санках каталися…
— Щас не по тёщам — всем вместе держаться надо!
— А чего так-то сидим? Коська — играй!
И Костя Рогозин, главный гармонист (в мае ему уже шестнадцать будет),раздвигает меха гармошки, подаренной ему Иваном Поповым.
— Ну, с праздником, с масленицей!
— За мужиков наших!
А хозяйки несут и несут блины в узелках, кто-то картошку вареную, хоть и сладковатая да черноватая — а вкуснющая!
Председатель поднялся, согнал складки гимнастёрки под ремнём на спину, взял в руку стопку (нашли и спирта, развели водой), кашлянул:
— Вот что, товарищи… — неуверенно начал, но увидев, как все слушают его, внимательно, ожидая его слова, веря в него — подтянулся, голос возвысил. — Вот что, дорогие мои земляки, товарищи колхозники, мужики и бабы. Время трудное. Всем тяжело. Вот и собрались мы за общим столом. Так на Руси было — беда и праздник объединяли. Сегодня у нас и беда общая — война, и праздник тоже общий… Надо нам всем до весны — до травы дотянуть. По одиночке — многие не доживут. Давайте так — общую колхозную столовую сделаем. Кто что может — несите на кухню. Кто что может. Женщины — установите очередь — готовить. Чтоб хотя бы раз в день — приходили да горячего поели. Да? Из колхозного тоже посмотрим. Какой скот не доживает — режем на мясо… Да?
Сначала тишина установилась, а потом первый голос:
— Верно, председатель!
— Правильно, скинемся, подкормимся, до весны дотянем…
— Дотянем…
— А наливай! Масляница, гуляй!

Страшно было председателю Дойникову, сомневался — поддержат или нет. Поддержали! А потом и получилось — как задумали. С голоду в ту весну никто не умер…
Но «сигнал» в район вскоре ушёл — мол, «председатель колхоза «Сталинский ударник» Дмитрий Дойников агитировал колхозников к снижению поголовья скота…»
Правда, никакой реакции «из района» не последовало. Может, потому, что на самом деле «снижения поголовья» не произошло. Зарезали в ту весну одну лишь коровёнку, которую сам же Глотов и выбраковал.
Остальных коров остатками соломы до первой травки прокормили…

Когда в апреле вскрылось озеро и водополье заполнилось озерной и снеговой водой, когда подступила вода к самым огородам, Митька опять спросил семигоров — баб да стариков, собравшихся в конторе:
— Так чего рыбу-то не ловим?
— Так рыбаки-ти — на фронтах…
— Вот что — деды и все кто могут — готовьте лодки, смолите, сети доставайте, штопайте… — Николай Иванович, — старику Попову сказал, — тебя командиром флотилии назначаю, проконтролируй. Завтре, чтоб всё приготовить, а послезавтра с утра — всем колхозом сети метать идём!
— Вот это дело!
— Ай да председатель!
Нет, ловили, конечно, и до этого — и ребятишки удочками летом, и сети ставили, но всё каждый сам по себе да кто мог. А многие ли могли?.. Если мужик на фронте, а жена от зари до темна на колхозных работах, а лодку уж два-три года и не смотрели (не рассохлась ли?) — до рыбы ли тут?
Способ ловли рыбы у семигоров был старинный и верный. Каждую весну водополье наполняется рыбой — щука, лещ, сорога, окунь, язь и даже сиг и нельма (особенно ценные породы) — кишели в воде прямо за огородами. Сетями обмётывали куст (почему-то именно в кустах рыбы особенно много) и веслом же либо другой жердью начинали по воде и прямо по кустам стучать. Рыба вымётывалась из куста и тут же попадалась в сеть.
Может, это и браконьерство, но — народ, люди, живущие в определённом месте, сами вырабатывают (веками это складывается) те нормы, по которым они живут и дают возможность жить следующим поколениям. Когда пахать, что сеять, сколько и как добывать зверя и рыбы. Всё это регулировалось гласными и негласными законами и нормами. И вот при таком, казалось бы, браконьерском способе лова, рыба в Сухтинском озере не переводилась. И это знали все. Как знали, например, что нельзя перекрывать сетями и «мордами» речки в то время когда по ним в верховья идёт на нерест нельма.

… Алый шар солнца оторвался от заозерного леса, раскинув два крыла в розовом, бирюзовом, сиреневом оперении. И крылья отражались, заполняли цветом, освобождавшееся от тумана озеро.
Два десятка лодок отчалили от твёрдого берега. И вскоре бабы, ребята, крепкие старики начали извечную работу. И даже те, кто впервые вышел на водопольный лов (среди подростков такие были), вскоре вели себя так, будто знали давным-давно, что и как делать.
В основном в лодках были члены одной семьи, но были и «сборные экипажи», как назвал их председатель Дойников.
Он и сам возглавил такой экипаж, взял к себе в лодку младшую сестрёнку Анютку да Костю Рогозина. Порывался к нему ещё старик Попов…
— Одной-то рукой ты тут много не навоюешь, дед. Тут тебе не Цусима, — припомнил председатель старику его частые воспоминания о морском сражении. — Ты вот тут на бугорке сиди да рукой-то и води. Ну, то есть руководи…
Дед обиженно отошёл от Дойникова… Свою, «поповскую» лодку он тоже, приведя вчера в полный порядок, передал «сборному экипажу»: его дочь Катерина Попова, Верка Сапрунова да Валька Костромина в этой лодке были… Они уже обметали два куста — рыба билась в мешках и просто на дне лодки…
— Надо бы к берегу, — Катерина сказала, — рыбу-ти выгрузить…
— Вон тот куст ещё возьмём, — Вера сказала и сама же сильно погребла к ещё не обмётанному кусту.
К тому же кусту с другой стороны грёб Дмитрий Дойников. И Вера, первая увидевшая его, вдруг крикнула задорно:
— Председатель! Ну-ка, не лезь, этот куст наш!
— Давай, Вера!.. — невпопад ответил Дойников.
С того дня, когда он рассказал ей (а он не сразу смог это сделать, лишь недели через две после прихода) о смерти Ершова, она будто бы возненавидела его, будто бы это он виноват в смерти её не венчанного, не расписанного мужа, отца её ребёнка… Не разговаривала с ним. А тут…
И вокруг, по всему водополью — всё кипело, шумело — стук вёслами по воде, голоса, крики, ругань, смех… Эта работа, «рыбная помочь», вновь сегодня не только сплотила семигоров, но и заставила на время забыть о страшной действительности.
А на берегу, тоже со вчерашнего дня ещё, стояли столы в один длинный ряд (из конторы, из сельсовета, из домов повытаскивали), точились ножи для потрошения рыбы, заготавливались дрова для костров, ольховые ветки для коптилок…
Катерина села за вёсла. Вера и Валентина быстро обметали куст сетью и стали шлёпать вёслами. Вода вскипела, было видно, как рыбы втыкаются в ячеи, дёргаются…
— Ишь, прёт как! — Верка сказала. — Держи, тётя Катя, вынать будем.
Катерина с трудом, но держала лодку вёслами у куста, подгребала куда нужно…
Вера и Валя снимали сеть…
Катерина, конечно, знала, что Валентина пишет Ивану. И радовалась этому, и так ей хотелось, чтобы эта красивая, ладная, работящая девка стала бы её невесткой. Да и побаивалась — больно уж девка-то бойка, как пойдут парни-то с фронта (победа-то ведь будет!), не найдёт ли себе другого, тоже побойчей?.. Ведь до войны-то с Митькой Дойниковым гуляла вроде, да чего-то у них разладилось… «А Ване, вишь, пишет…» — улыбалась Катерина, глядя на раскрасневшуюся, с выбившимися из-под платка волосами, с подоткнутой юбкой Валентину Костромину… «Да, Иван-то, ведь и не хуже самых бойких. Ваня-то мой — и красивый, и не гулящий, и работящий…»
А в другой лодке, которой председатель командовал, Костя Рогозин не мог оторвать глаз от Анютки Дойниковой. Дмитрий уж, сперва делал вид, что не замечает, потом покрикивать стал на парня, чтоб больше за вёслами и сетью следил…
Верка потянулась к ветке куста, за которую зацепилась сеть, под ногу попалась ей рыбина, и Вера, взманув руками, кулькнулась в воду. Неглубоко тут, казалось, и было, а сразу с головкой ушла и, когда вынырнула, до дна ногами не достала, ухватилась рукой за куст. Лодку она, падая, оттолкнула. И Катерина сейчас засуетилась, никак не могла подгрести…
Дойников несколькими мощными гребками подогнал свою лодку к кусту, не раздумывая прыгнул в воду, подхватил Веру (он едва-едва, но доставал дна), помог ей залезть в свою лодку, сам залез, быстро погрёб к берегу.
Происшествие это не все и заметили. Вера сразу побежала домой, переоделась, обсушилась и вскоре уже вместе со всеми стояла за столом — потрошила рыбу.
Дойникову переодеться в Семигорье негде было (не в Космино же бежать), в конторе не натоплено. Пока к Поповым пришёл да обогрелся, промёрз до костей, конечно, вода-то — ледяная…
И утром председатель слёг, жаром его изнутри палило, он лежал в конторе колхоза на диване в прихожей, пытался и не мог подняться.
Вера Сапрунова несла ему свежеиспеченный рыбник. Увидела его, беспомощно лежавшего на диване в простудной горячке, руками всплеснула, побежала к фельдшерице…
 

3

Почему же Григорий Петрович Коновалов так хотел уйти с председательства на фронт и, наконец, ушёл?..
Тут, пожалуй, чтобы понять, надо, хотя бы кратко, пересказать его жизнь.
А попробуй-ка пересказать жизнь! Каждый день, каждое мгновение что-то случается. Поэтому — самое важное только. Хотя, опять же — что самое важное-то в жизни человека? Ведь не только (и не столько) то, что на виду, а главное-то — что в душе, в сердцевине…
Он — коренной семигор. Семейство крепкое было, хозяйство среднее. Пятеро детей их было у родителей, он уже младший. Как и все крестьяне — пахали, сеяли, ловили рыбу, заготавливали дрова, отец, а потом и два старших брата зимами отходничали (плотничали) в Вологде и Питере, мать и две сестры всё время плели кружева (помимо всех остальных, конечно, женских работ). Гриша, ещё подростком, уже и в Питере с артелью плотников побывал, и пахал, и водопольный лов рыбы знал…
В 1914 году призвали на войну старших братьев. В 1915 Григорию исполнилось восемнадцать, и он ушёл. На фронте узнал о гибели братьев, а вскоре и о смерти отца. Со слов большевистских агитаторов понял, что виновны в войне, в бедах народных (и конкретно в гибели его братьев и отца!) — буржуйское временное правительство, эксплуататоры трудового народа, безжалостные офицеры.
Октябрь 1917 года встретил он уже большевиком в самом сердце революции — в отряде Красной Гвардии, охранявшем Смольный. Ленина видел! Да кого он там только и не видел-то…
В декабре уехал в родное село. Там ещё не совсем понимали, что произошло с Россией. Первым председателем волисполкома стал. Никакого Ячина там ещё и близко не было, вернее, он был, но ещё не понимал, что такое Советская власть (да понимал ли Коновалов-то?!). А весной 1918 года, собрав в волости красноармейский отряд (в нём и Иван Попов был) человек в тридцать, отправился на борьбу с Деникиным. (Вот в это-то время и возглавил волостной исполком Ячин). «Вперёд — заре навстречу! Товарищи, в борьбе…» — пелось в их песне. Так три года ещё штыками и картечью путь к всемирному счастью прокладывал…
Только в 1922 году и вернулся в Семигорье. А к тому времени мать умерла, одна сестра вышла замуж за городского (приезжал уполномоченным от уездного исполкома да и приметил деревенскую красавицу), вторая вышла в дальнюю заозёрную деревню…
Он, ещё когда ехал в Семигорье, в городе-то к сестре в гости зашёл, шурин сразу ему и предложил в городе оставаться. «Нам здесь коммунисты, да ещё и фронтовики — вот так нужны!» — рукой по горлу чиркнул.
Посмотрел Григорий на пустующий родовой дом (быстро одряхлевший без мужского присмотра), на жизнь, от которой уже и отвык, проведал родные могилы — да и уехал в город, куда шурин звал, вскоре стал председателем парткома паровозовагоноремонтного завода.
Пожалуй, тогда, в тот приезд, пообщавшись кое с кем из мужиков, поглядев на житьё их, он впервые усомнился в правильности партийной линии — всё ведь подчистую выгребали из амбаров (а семена на сев дадут ли? — неизвестно, а и доживут ли крестьяне до сева-то?).
Но, во-первых, тот же начальник-партиец шурин объяснял: «Да, трудно крестьянам, да, жалко отдать зерно, мясо — но у них-то есть хоть возможность с огорода что-то иметь, от озера, от леса что-то иметь да и зерно-то ведь припрячут всё равно же. А рабочий? Он весь день у станка. Железо и от сильного голода есть не будешь. А именно железо — машины, паровозы, электростанции решают сейчас судьбу Советской власти!..» И ведь в чём-то шурин был прав. А когда Григорий не видел этих голодных ребятишек, не слышал этих полных обиды и непонимания мужицких голосов — то и вполне верил словам шурина…
А во-вторых, вскоре политика «военного коммунизма» сама изжила себя. И наступили недолгие, но «золотые» годы русского крестьянства. Когда возрождались созданные ещё перед «германской» и зачинались новые кооперативы, «маслоартели», «льносоюзы», «потребительские общества» и т. д. Когда трудолюбивые мужики за какие-то пять лет отстроились, подняли хозяйства, почувствовали силу объединённого (в кооперативах) труда…
Потом пришла пора «настоящей» коллективизации (началась ликвидация уже имевшихся кооперативов и создание колхозов). Тогда-то городских партийцев и бросили на коллективизацию. Сами деревенские — не справлялись. А Коновалов — вроде и деревенский, а вроде уже и городской. Он сам в Семигорье попросился, хоть и знал, что на родине тяжелее будет работать (как ещё с уроков «Закона Божьего» помнил: «Несть пророка в своем отечестве»). Но он верил в правильность партийной линии и потому ехал в своё отечество… Создавать колхоз.
Создал. Убедил земляков в неизбежности и правильности колхоза.
— Так кооперация-то наша — тот же колхоз, почто закрывать-то?.. — этот и подобный ему вопросы были самыми трудными, но научился Григорий Коновалов и на эти вопросы отвечать (или же обходить их).
— Эк ты ловко, Петрович, языком-то научился управлять. А плугом-то не разучился ли? — подкалывали землячки. И тут ответить было гораздо проще — не забыл он крестьянский труд, надо было — вставал вместе со всеми на пашне и на сенокосе…
И такая с этими колхозами кутерьма началась — из уезда указания одно за другим (и одно другому противоречит): обобществлять скот, не обобществлять, принимать всех, принимать только бедноту… Из крайности — в крайность. От правого уклона — к левому. От немедленной сплошной коллективизации к головокружению от успехов. И попробуй тут в «уклон» не впади! Коновалов в этой ситуации решение принял верное (жизненный опыт был приличный) — не торопиться выполнять указание (завтра могут отменить), и прежде всего делать то, что нужно делать обязательно — пахать зябь, например, сеять… Так без резких рывков и откатов колхоз был создан и потихоньку развивался, привыкали люди и к такой жизни (у соседей колхозы создавались, разбегались и снова создавались, делились, объединялись…)
Самое страшное началось, когда партией было принято решение о ликвидации кулачества как класса. И если бы это зависело от него — председателя Коновалова, то и не было бы в их селе ни одного кулака… Но куда там — сельсовет, партийная организация — вот кто решал, кого кулаком назвать, кого подкулачником. А назвать, значит, и раскулачить. А из райкома грозные письма, указания, уполномоченные — такое-то число раскулаченных дать, к такому-то числу.
Коновалов, как председатель колхоза и партиец, в комиссии по раскулачиванию состоял. И, как мог, ретивых активистов— сельсоветчиков окорачивал (хотя и на рожон не лез). Может, благодаря ему ни один из семигорских зажиточных крестьян не попал под первую категорию раскулачивания (а это расстрел). Но под вторую категорию кое-кто попал. Вторая категория — конфискация имущества и высылка всей семьи в малообжитые районы. Третья категория (таких с десяток семей было) — конфискация и переселение в пределах сельсовета. Это –крепких хозяев из их домов выгоняли, в бани, в заброшенные халупы переселяли, а в их хоромы «беднота», чаще всего те же активисты, селилась…
Страшное было время. Сам Григорий Петрович Коновалов почему-то запомнил из того времени газетный стишок (тот стишок будто стал для него внутренним символом тех событий):
«Крепка у нас рука,
Рука у нас крепка!
Ведем мы трудный бой
За мир, за судьбы мира!
Карает всех врагов
Рука большевика.
Злодеи пойманы!
К ответу, дезертиры!»
А на картинке рядом со стихом изображены были, чтобы уж никто не перепутал, «злодеи» и «дезертиры» — толстопузый кулак, укрывающий зерно, бородатый поп-мракобес, шкодливый буржуазный специалист-вредитель…
И карала большевистская рука безжалостно!
Он, Коновалов, как мог, смягчал репрессии. Да много ли он мог. И ведь не кричал он — смотрите, земляки, я вам помогаю, мол, защищаю. И стыдно было ему — думал, что и он нём так же, как о других активистах думают, что ненавидят… Но народ всё видит, всё понимает, а что не понимает — то чувствует. Коновалова уважали и даже любили.
Постепенно всё утряслось — обиды, пусть, не забылись, но стали не такими жгучими (кое-кто из раскулаченных под горячую руку даже были «восстановлены в правах», в свои дома вернулись).
Григорий Петрович Коновалов был неизменным председателем колхоза…
Но он-то чувствовал вину перед земляками! Вот ещё, уже перед самой войной, Степана Бугаева от тюрьмы не смог уберечь. И сейчас — мужики на фронте, а он здесь. И сколько ни говорят районные начальники, мол, тут тоже фронт — трудовой, разницу-то все понимают. И что же он, сорокапятилетний (к тому же одинокий) мужик, будет отсиживаться тут в тылу, бабами командовать, когда их мужики на фронте кровь проливают?..
Вот поэтому с первого же дня он и просился на фронт. И всё-таки в сорок третьем, когда вернулся комиссованный по ранению Митька Дойников, добился своего.
Ещё был вопрос, который интересовал многих (в особенности баб) — почему он один жил? Не женился. А он не мог. Была у него жена. Он женился, когда в городе жил, руководил парткомом. Комната у них был от завода в новом доме (барачного типа, на двадцать семей — десять на первом этаже, десять на втором), всё хорошо было. Только ребёнка не было. Когда он в Семигорье поехал работать — решили, что сначала он там обживётся, а потом уж и Люся к нему приедет. Однажды приехал он в город Люсю навестить, а на спинке стула галифе висят. Из ОГПУ «товарищ»-то оказался… Они так и не развелись официально. А только Коновалов Люсю с тех пор не видел. Она писала — он не ответил. А ведь он любил её, пожалуй. Но простить не мог. Другой женщины у него не было…
Ещё стыдно ему было всегда вспоминать, как приходили к нему старики и бабы, просили, чтоб за церковь заступился, за колокола…
— Церкву закрыли почто?
— Так уж хоть колокола-то пусть не сбивают, не мешают же оне…
Люди толпились на крыльце конторы, шумели…
— Товарищи, ничем я тут помочь не могу — это в ведении сельсовета… — оправдывался Коновалов.
Один колокол всё же добился, чтоб не скидывали — будто бы, чтобы колхозники знали, когда на работу выходить, когда обедать…
Уезжал в военкомат на колхозных санях с ветеринаром Глотовым. Молчали. Будто вдогонку ему — брякнул одинокий колокол с колокольни, Коновалов обернулся на родное село, на храм… И то ли от колокольни, а то ли откуда-то с озера нанесло густой, настоящий колокольный рокот и гул. И рука потянулась ко лбу… Он был коммунист и в Бога не верил… Он снял шапку и сидя поклонился…

Похоронка на него пришла в город, Люсе, в конце сорок четвёртого из Польши. В Семигорье узнали о его смерти уже после войны.
В 1965 году был в селе установлен обелиск, на котором перечислены имена трёхсот с лишним жителей Семигорского сельсовета, не пришедших с войны, есть там и имя Григория Коновалова…
 

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

1

Бывает так — живёт человек, не знает своего предназначения, и когда это предназначение вдруг начинает исполняться — не верит в него, противится, боится…
Так с Осипом Поляковым (по-деревенскому — Оськой-поляком) было… Боялся даже не столько войны (он не знал, что это такое), а армии — что вот будут командовать ему и надо будет всё делать по команде, а у него не получится…
Но попав в армию, он очень быстро привык к армейской жизни. Он не думал о «призвании» или чём-то подобном — просто ему скоро понравилось и жить по режиму, и слушать и выполнять команду, и носить форму… И казалось, что он до сих пор, до двадцати шести лет, жил неправильно, не по-настоящему…
Взяли его в десантные войска. Перед тем, как быть отправленными на фронт, будущие десантники прошли обучение в Саратовской области (вблизи городов Маркс и Энгельс, где проживали поволжские немцы).
В феврале 1942 года их перевели в Подмосковье и стали готовить к заброске. Ничего толком не говорили, но уже вскоре все знали, что где-то западнее города Ржева оказалась в окружении армия под командованием Рокоссовского, что в основном, в армии Константина Рокоссовского были «штрафники» — осужденные, призванные на фронт из лагерей, потому и отправляли их на самые трудные участки, чтобы «кровью искупали вину» — при любом ранении с человека снималась судимость. Поговаривали, что и сам Рокоссовский в лагерях побывал.
Большой десант готовился к заброске в помощь окружённой, но сражавшейся армии.
Конечно, лишь несколько человек, высших командиров, знали, к чему готовятся десантники. Остальные же лишь выполняли то, что им было приказано. А приказано было к ночи 26 февраля подготовить парашюты, экипировку, грузы и, главное, самих людей к заброске.
Сержант (после успешной учёбы присвоили звание) Поляков осмотрел своё отделение — девять человек и доложил командиру взвода, молоденькому и строгому лейтенанту Петрову, о готовности. Тот, прежде чем доложить командиру роты, пошёл проверить укладку…
— Становись! — скомандовал Поляков, и его отделение — люди, увешанные парашютами, вещмешками, оружием, боеприпасами — попыталось построиться. Встали… Вдруг один качнулся, толкнул второго, тот следующего и, как установленные в ряд на ребро доминушки, повалились… Смех и грех!
У каждого десантника был автомат ППШ, на поясе висел нож в ножнах, запасные диски для автомата в подсумке, за спиной парашют (22 кг), вещмешок, в котором минимум продуктов — пара пакетов концентрата и два десятка сухарей, зато — пятьсот патронов насыпью. У верзилы Тюнева ещё ручной пулемёт на плече, а у невысокого, но коренастого татарина Гарифулина — к вещмешку приторочен специальный, сшитый из армейского одеяла карман, в котором ещё запасные диски к пулемёту… Из-за Гарифулина и повалились, он первым равновесие потерял…
Снова построились, помогли друг другу подогнать снаряжение. Поляков тоже нацепил на себя всё, что было необходимо…
Лейтенант придирчиво всех осмотрел, пошёл следующее отделение проверять…
К назначенному времени все были готовы. Уже в темноте десантники группами выходили из расположенных рядом с аэродромом казарм, грузились в самолёты. Это были тяжёлые бомбардировщики…
Буквально за полчаса до погрузки, командирам рот была доведена задача и более-менее объяснено куда летят. Те уже доводили до личного состава.
Понимали, что летят в пекло, в окружение… И не думали о возможности смерти. И Осип Поляков не думал. Он только думал, как бы там, в самолёте, всё сделать правильно.
Летели часа два, в темноте. Прыгать нужно было по четыре человека — двое в бомболюки, а двое с крыльев…
Посчитались по четвёркам (а внутри четвёрок решили, что первые двое прыгают в бомболюки, следующие двое — с крыльев). Полякову выпало — с крыла. Невольно думалось, что в бомболюк легче — сел на край, ноги свесил, по команде — кулькнулся вниз и всё…
Пока думал — его очередь прыгать. Поднялся, шагнул к дверце, через которую выход на крыло… Гул мотора, вибрация, ветер… Вылезая на крыло (дверца маленькая, сам длинный), Осип зацепился за что-то шпилькой, которая крепилась к кольцу. Парашют потянулся. Осип увидел, как белый ком ещё не раскрывшегося купола метнулся к хвосту самолёта, и (всё это происходило, наверное, в доли секунды) представил, как сейчас захлестнёт купол за хвост, и он тут же отпустился от поручня, и его смахнуло, сбило ветром с крыла… Он спускался под куполом парашюта. И всё бы хорошо, если бы одна нога его не торчала почти вертикально вверх — одна из двадцати восьми семиметровых строп зацепилась Осипу под колено. Он понял это и думал только о том — как он опустится на землю, как рванёт его уже на земле… Может, вывихнет ногу, порвёт связки. Он был готов к боли, но совсем не думал о возможной гибели… Внизу и вокруг — чернота, потом видны стали белые снеговые пласты на чёрных ветвях елей…
Он приземлился в сугроб вполне благополучно — без травм. А многие зацепились за ёлки, несколько человек разбились…
И в этой кутерьме, в ночи, в снегу, когда ещё непонятно — где, кто… Вдруг крик командира роты (значит, тоже успешно приземлился): «Не бросать парашюты! Расстреляю, если кто бросит! С меня за каждый спросят! Семьдесят два метра шёлка! Тридцать тысяч рублей! Не бросать!..» Будто это и было самым важным в тот момент….
Лыжи им то ли забыли скинуть, то ли скинули так, что никто их не нашёл… По пояс в снегу выбирались, сопровождаемые встречавшими их бойцами армии Рокоссовского, к позициям…
Потом с боями прорывались из окружения. Прорвались.
В тех боях осколок мины ранил сержанта Полякова в предплечье.
Полтора месяца он лежал в госпитале в городе с весёлым и красивым названием — Гусь-Хрустальный.
Вспоминал Семигорье, вспоминал Оську-поляка — будто и не он это был. Каких-то полгода с момента, как ушёл из села, а будто вечность прошла, будто он за эту вечность совсем другим человеком стал, и этот-то другой человек, Осип Поляков — и начал только по-настоящему жить. Письма матери, однако же, писал регулярно, хотя и формально: «Жив-здоров, чего и вам, мама, желаю…» Такого примерно содержания с небольшими вариациями, в подробности не вдаваясь. Да и жизнь там, в Семигорье, не особенно его интересовала. Мать отвечала. Писала за неё, наверное, заходившая к ним бывало и раньше фельдшерица Ольга Мигалова, стареющая девушка, имевшая виды на Оську. Осип, отвечая, упорно делал вид, что не понимает, кто под диктовку матери (с явными добавками от себя) пишет ему письма…
После госпиталя, сразу же, не возвращаясь в часть, поехал учиться в «лейтенантскую школу» под Самару…
Был период, когда ещё не прошла эйфория от разгрома немцев под Москвой, думалось многим — стоит ещё поднажать и, если уж не сорок второй, то сорок третий год станет победным…
И вот — сначала страшное окружение советских войск под Харьковом, а потом стремительное наступление танковых колонн немцев, а за ними и остальных войск через Донские степи к Волге, на Кавказ…
Звание лейтенанта Осипу Полякову присвоили досрочно, всё училище, как и соседнюю школу младших командиров (сержантскую) бросили под Сталинград…
До Сталинграда ещё двести вёрст было, когда железнодорожные пути оказались полностью разрушены и их не успевали восстанавливать.
Шли по степи в сорокаградусную жару, высматривая воду — колодец, пруд, что угодно…
Казалось, что нашей авиации не существует. Только немецкие самолёты, волна за волной бороздили небо…
Отбомбились немцы в тот раз мимо, вдалеке бомбы упали.
Вдруг из общего ряда выпал самолёт и, стремительно увеличиваясь в размерах, понёсся на колонну. Каждому из сотен людей казалось сейчас, что именно в него нацелилась смерть. Ложись, не двигаться!.. Осип упал, глянул на свой взвод — все лежали, многие ещё и сцепив руки на затылке — будто бы это могло защитить. Поляков поднял глаза и даже увидел круглую в шлеме и больших очках голову лётчика в кабине. Вой самолёта, идущего на бреющем полёте над землёй, был страшен. Грохот пулемёта, глухой стук пулемёта, удаляющийся вой мотора… Нет — не в него в этот раз…
Все поднимаются, оправляют одежду, смахивают пыль, а один лежит…
Поляков и ещё несколько человек подбегают к похожему на бесформенную кучу изорванному пулями телу, ставшему мишенью немца…
Примерно треть личного состава потерял полк под бомбёжками и обстрелами, пока дошёл до места, где сразу же начал окапываться.
Голая степь, за спиной в сорока километрах — Сталинград. И приказ № 227 — «Ни шагу назад!»
Земля — глина с камнем. Воды по-прежнему нет. Отправили повара с бочкой и ещё несколько человек за водой… Те вернулись испуганные (хотя и с водой, которую сразу же разобрали по фляжкам, вычерпали).
— За нами, километрах в трёх — заградительный отряд, — говорил пожилой старшина повар. — Рота энкавэде. С пулемётами.
— Что значит заградительный отряд?
— А то и значит, что отступать нельзя…
— По своим будут стрелять?
— А ты думал! Приказ-то слышал? Ни шагу назад! Сталин сказал!

« …После своего зимнего отступления под напором Красной армии, когда в немецких войсках расшаталась дисциплина, немцы для восстановления дисциплины приняли некоторые суровые меры, приведшие к неплохим результатам. Они сформировали 100 штрафных рот из бойцов, провинившихся в нарушении дисциплины по трусости или неустойчивости, поставили их на опасные участки фронта и приказали им искупить кровью свои грехи. Они сформировали далее около десятка штрафных батальонов из командиров, провинившихся в нарушении дисциплины по трусости или неустойчивости, лишили их орденов, поставили их на еще более опасные участки фронта и приказали им искупить свои грехи. Они сформировали, наконец, специальные отряды заграждения, поставили их позади неустойчивых дивизий и велели им расстреливать на месте паникеров в случае попытки самовольного оставления позиций и в случае попытки сдаться в плен. Как известно, эти меры возымели свое действие, и теперь немецкие войска дерутся лучше, чем они дрались зимой. И вот получается, что немецкие войска имеют хорошую дисциплину, хотя у них нет возвышенной цели защиты своей родины, а есть лишь одна грабительская цель — покорить чужую страну, а наши войска, имеющие цель защиты своей поруганной Родины, не имеют такой дисциплины и терпят ввиду этого поражение. Не следует ли нам поучиться в этом деле у наших врагов, как учились в прошлом наши предки у врагов и одерживали потом над ними победу? Я думаю, что следует…»
Это слова Сталина из того самого 227-го приказа. И у кого заградотряды раньше появились? Хотя не так уж это и важно…

А к бойцам уже командир роты и политрук подходят:
— Что за базар! Бойцы! Рыть окопы! Супостат близко!
Немецкие самолёты теперь шли, закрывая небо, над ними, не снижаясь — все на Сталинград.
— Мы теперича для них не цель! Ну и ладно! Мы не гордые, — скалил крепкие зубы весельчак Репин…
Уже на следующее утро на них пошли танки и пехота…
Когда Осип Поляков потом вспоминал, то знал точно, за всю войну (до этого и после) — ничего страшнее и труднее тех боёв под Сталинградом не было.

Рейхминистр просвещения и пропаганды Геббельс в июле 1942 года говорил: «Что касается сопротивления большевиков, речь здесь идет вообще не о героизме и храбрости. То, что нам здесь противостоит в русской массовой душе, является ничем иным, как примитивной животной сущностью славянства... Есть живые существа, которые слишком способны к сопротивлению потому, что они настолько же неполноценны. Уличная дворняжка тоже выносливее породистой овчарки. Но от этого уличная дворняжка не становится полноценнее».

В день до двенадцати атак отбивали. Успевали только перезарядиться, гранат взять — и опять уж немецкое полчище прёт. Жара, вонь разлагающихся трупов… «Массовая русская душа» то ли отупела в своём упорстве, то ли уподобилась той дворняге, но ничего не могла поделать с ней породистая немецкая овчарка. И при всём том упорстве — одно желание (Осип знал, что и у всех остальных, не только у него), чтобы этот ад как-то кончился. А кончиться он мог лишь со смертью или тяжёлым ранением.
Говорили, что с противоположной стороны немцы уже вошли в город, говорили, что уже нет позади никаких заградотрядов… И всё это не имело значения пока были они, солдаты, русские, советские — живы, пока было у них оружие… Может и не кому было отдать приказ на отступление… «Массовая русская душа», умирая, воскресала к жизни и победе.

… Город Камышин — волжский, арбузный, а в те дни, прежде всего, госпитальный городок. Здесь после сложной операции по удалению из-под сердца пули очнулся Осип Поляков. Здесь узнал об окружении и разгроме немцев в Сталинграде. Здесь встретил девушку-медсестру, с которой подружился, которую полюбил, которой писал письма, когда из команды выздоравливающих попросился в разведку и снова ушёл на фронт.
Вскоре уже был он старшим лейтенантом, а потом и капитаном…
Из Ивано-Франковской области перешли на территорию Польши. Готовилось наступление. И как всегда, срочно язык нужен был.
— Я сам со взводом пойду! — сказал командиру полка, командир роты разведки капитан Поляков.
— Почему сам? — командир полка спросил.
— Петухов в госпитале, Репин убит… Молодёжь отправлять? Нет. Не справятся…
(О балагуре и весельчаке Ваньке Репине особо жалел — со Сталинграда всё время рядом были — и в госпитале в Камышине, и в разведке).
Командир полка подполковник Семёнов помолчал и сказал будто бы зло:
— Как хочешь! К пяти утра, чтоб языка доставили!
— Есть!
Лучшее отделение взял Поляков, одиннадцать разведчиков, сам двенадцатый…
Как стемнело — пошли. Пока по мокрому снегу, почти уже растаявшему, ползли — маскхалаты из белых в чёрные превратились.
То и дело со стороны немецких окопов взлетали осветительные ракеты, становилось светло, как днём, или, скорее, погожей лунной ночью. Разведчики вжимались в мокрую землю и снова ползли, когда ракета, как сгорающий метеорит, потухая, исчезала, не успев коснуться земли.
И вдруг ударил пулемёт. Ещё — с другого фланга. И ясно стало — по ним.
— Обнаружили, — сказал кто-то один, но будто все выдохнули.
Теперь лежать или просто отходить бесполезно, перестреляют. Да и языка надо было взять обязательно, об этом помнил капитан Осип Поляков.
— Братцы, до окопов метров семьдесят. По моей команде — бегом, как на бросок гранаты приближаемся — бросаем…
Все поняли.
Осип вскочил:
— За Родину, ура-а! — и, стреляя из автомата, побежал. Остальные за ним. — Ура-а!
Пулемётчики не успевали за их перемещениями — то над головами, то в землю посылали пули. Дело решали секунды. И вот первый взрыв гранаты, следующий… И уже, непрерывно стреляя, прыгали в траншею и видели, как убегают немцы ко второй линии обороны. И вдогонку им — ещё, ещё очереди…
Осип увидел как один, офицер с полевой кожаной сумкой на ремне, согнулся, схватившись за бок, к нему сразу же подбежал солдат, чтобы помочь уйти. Метрах в двадцати всего.
— Хенде хох! — закричал Осип и бросился к ним. Офицер тут же поднял руки, а солдат направил на русского винтовку. Странно — была ещё ночь, стрельбы уже не было особой, но Осип видел всё прекрасно и немцев видел, и даже выражение их лиц (у обоих испуганное, при этом — у офицера ещё и страдающее, а у солдата отчаянное).
— Хенде хох! — снова Поляков рявкнул, наводя автомат. И первым, не дожидаясь, срезал солдата очередью. Подбежал к офицеру, за ворот шинели схватил, потащил, тот что-то лопотал, стонал от боли, но сам бежал…
— Отходим!
Немцы тем временем опомнились, поняли, что это не прорыв крупного подразделения русских, а действия разведчиков — снова ударили по ним уже из нескольких пулемётов. Ракеты одна за одной — высветили пространство. Разведчики отходили отстреливаясь… Уносили по разведчицкому закону (никогда не оставлять на вражеской территории своих) двоих убитых и троих раненых. Среди раненых был и капитан Поляков (опять грудину пулей пробило). Уводили и «языка»-офицера.
Опять в госпиталь попал Осип Поляков — на этот раз в городе Ессентуки. Там и орден Красной Звезды получил. В тот же госпиталь каким-то чудом сумела перевестись и его уже невеста Марина.
Там и Победа их застала.

… И всё же, когда вспоминал годы спустя Осип Поляков ту войну, не бои и страдания прежде всего вспоминались. Вспоминалась баня. Одна конкретная военная баня. Была поздняя осень сорок третьего. Люди не мылись по полгода. Как оделись — так и не раздевались… Всё под открытым небом. Тут, слух прошёл — баня будет!.. Привезли откуда-то и установили около реки бочки. Бочка на бочку, в нижней топка, а в верхнюю натаскали из полыньи воды. Вскипятили. «Раздевайся по отделениям!» — команда. Он, в то время старший лейтенант, своему взводу тоже командует, хотя сам не очень понимает — как мыться-то будут. Гимнастёрки, брюки, нательное бельё, всё стягивали ремнями — и в котёл. Завшивлены были все… «Пущай крупный рогатый скот варится!» — приговаривали, отправляя одежду в кипяток… А самим-то куда? А в реку! А лёд уже сантиметров пять стоял. Голышом, в сапогах одних, куски хозяйственного пахнущего дёгтем и щелоком мыла в руках — кусок на отделение… Пробивали каблуками лёд. Мылись! Из реки выбежали, думали хоть бельё свежее дадут. Нет — из котла кипячёное выкидывают. Натянули на себя. Собой и высушили. Никто не заболел, ни один…
 

2

В сорок третьему году, когда под Сталинградом, а потом и на Курской дуге фашистскому зверю были нанесены смертельные ранения (только в Сталинградской битве Германия потеряла треть своих вооруженных сил), легче стало и на Карельском фронте (фронт не считался главным, а потому обеспечивался и личным составом, и боеприпасами, и техникой «по остаточному принципу»). Наконец, пришло пополнение, не стало недостатка в боеприпасах и вооружении… А то ведь было и так, что артиллеристам за день полагалось использовать два-три снаряда. Бывало, наша артиллерия пальнет и замолчит, а в ответ — как из мешка снаряды посыплются…
В сорок третьем стало ясно — скоро погонят финнов, а в сорок четвёртом и погнали…
— Ты смотри, какой они культурный во всех отношениях народ, эти финны, — говорил водителю Степану Бугаеву его попутчик, добиравшийся из медсанбата в свою часть лейтенант.
— Чего в санбате-то был? — добродушно спрашивал Степан, показывая тем, что не очень-то внимательно слушает попутчика…
— Да ухо надуло! — отмахивается лейтенант, поправляет новую, пахнущую кожей портупею. Сам он — свежий, крепкий двадцати с чем-то лет парень. Бугаев хоть и не на много старше этого лейтенанта, но выглядит рядом с ним пожилым человеком.
А лейтенант продолжал:
— Взять хоть обмундирование, экипировку — зимой одеты легко, тепло, все отличные лыжники, все с автоматами. А у нас… — он кивнул на зажатую между сиденьями винтовку Бугаева. Тот согласно кивнул:
— Это верно. Винтовка да противогаз, да вещмешок…
— А какой порядок у них… Мы тут выбили их из села, полк там стоял: заборы ровные, дорожки выметены, бордюры покрашены — будто и войны нет!.. Но это редкий случай — сжигают ведь всё за собой, что увезти не могут…
— Карельские деревни не трогают, — заметил Степан ради справедливости.
— Да, карелов не обижают, за свою нацию считают, — согласился лейтенант. — А крепко мы им всё же по зубам дали! — довольно добавил.
— Тебя как зовут-то? — Степан спросил. Лейтенант подсел к нему перед самым выездом, и они не успели даже и познакомиться.
— Геннадий! — нагоняя солидность ответил лейтенант и тут же по— мальчишески улыбнулся.
— Степан, — ответил Бугаев, сунул в рот сигарету. — Дай огонька, Гена,— нагнулся и прикурил от зажжённой лейтенантом спички.
— А ты… давно?
— С июля… Сорок первого, — усмехнулся Степан, выпуская дым и притормаживая на спуске перед поворотом машину.
Они ехали по лесной, но крепко укатанной (а где нужно, в низинах, и брёвна были подложены) дороге. Было светлое майское утро. Солнечные лучи снопами пробивались сквозь молодую свежую листву. Красностволые сосны на пригорках качали пушистыми макушками. Ехали по территории уже недели три как оставленной финнами и поэтому никакой опасности не чувствовали.
Ещё не повернули — потянуло запахом гари. Степан напрягся. И когда запах стал уже очень сильным, остановил машину.
Оба молчали. Степан открыл дверь со своей стороны, вытянул винтовку. Лейтенант тронул его за плечо — сиди мол, вытащил пистолет из кобуры, тоже стараясь не шуметь, открыл дверь, спрыгнул на землю. Снова портупею оправил левой рукой, а правую, с оружием, вытянул перед собой, краем дороги к повороту пошёл. Степан не остался в машине, тоже пошёл…
Уже не просто запах чувствовался, а чёрный дым валил над кустами, и они уже ожидали увидеть сожжённую машину…
Но горели четыре машины! И обезображенные чёрные трупы солдат лежали на свежей ярко-зелёной траве…
Лейтенант тут на себя команду взял, и Степан, до этого демонстрировавший свою от офицера независимость, сейчас подчинился.
— Тут стой! Прикроешь если что, — и Геннадий рывком подбежал к ближней машине, присел за обгорелое колесо, огляделся. Тихо было, только потрескивало что-то в мёртвых остовах машин, хоть огня не было видно.
Чуть ещё подождав, вышел и Степан.
Первую машину финские диверсанты взорвали на мосту, так что и деревянный мостик через речушку был уничтожен, потом, конечно, вдарили по задней — и с двух сторон по машинам из автоматов, может, и пулемёты были. А у наших — винтовки, да и то не у всех.
— Это же пополнение к нам в полк везли, — догадался лейтенант. — Я же с ними должен был ехать, отпросился на сутки…
Они старались не глядеть на трупы. От дыма и запаха уже тошнило…
Вернулись. Степан с трудом развернул машину. Доехали до ближайшего поста на развилке, сообщили о нападении, дождались попутных машин и поехали в объезд, с крюком километров в пятнадцать. И всю дорогу молчали.

Предыдущая страница Следующая страница


 

SENATOR — СЕНАТОР
Пусть знают и помнят потомки!


 
® Журнал «СЕНАТОР». Cвидетельство №014633 Комитета РФ по печати (1996).
Учредители: ЗАО Издательство «ИНТЕР-ПРЕССА» (Москва); Администрация Тюменской области.
Тираж — 20 000 экз., объем — 200 полос. Полиграфия: EU (Finland).
Телефон редакции: +7 (495) 764 49-43. E-mail: [email protected].

 

 
© 1996-2024 — В с е   п р а в а   з а щ и щ е н ы   и   о х р а н я ю т с я   з а к о н о м   РФ.
Мнение авторов необязательно совпадает с мнением редакции. Перепечатка материалов и их
использование в любой форме обязательно с разрешения редакции со ссылкой на журнал
«СЕНАТОР»
ИД «ИНТЕРПРЕССА»
. Редакция не отвечает на письма и не вступает в переписку.