журнал СЕНАТОР
журнал СЕНАТОР

СТРАНИЦЫ СТАРОГО АЛЬБОМА

ГАЛИНА ГУСЕВА,
историк-преподаватель.

ГАЛИНА ГУСЕВАПраздник Победы. День Великой радости и… скорби.
Я открываю старый альбом, листаю пожелтевшие от времени страницы. На них любимые, безвозвратно ушедшие лица.
Возвращение к прошлому начинается с портрета мужчины пятидесяти лет. Кряжистая грузная фигура; зачесанные назад волосы; чуть откинутая голова, россыпь оспинок на щеках. Темный парадный костюм, галстук. Тело напряжено, глаза прикрыты. Кажется, человек к чему-то прислушивается. Отец.
Я пытаюсь вспомнить историю снимка. Стал ли он иллюстрацией стенда «Ветераны войны» или воздал должное трудовым заслугам с городской доски Почета? Нет ответа. Увы! Как и другие вехи жизни отца, это событие не оставило следа в моей памяти.
Папа не любил рассказывать о себе и особенно неохотно вспоминал войну. Я знала, что родился он под Иваново, в пятнадцать лет осиротел. Учился в текстильном техникуме на художественном отделении. Жили трудно, особенно, после ухода на фронт старшего брата. Работал, чтобы прокормить себя и младшую сестренку.
На фронт попал в сорок третьем, когда набрал достаточный вес — сорок восемь килограммов. Воевал сапером в составе I Украинского фронта. За две недели до конца войны подорвался на фашистской мине. В сознание пришел в госпитале — слепым, с ампутированной выше колена ногой. Около двух лет мотался по госпиталям, в сорок седьмом приступил к работе в Пермском учебно-производственном предприятии слепых. Был секретарем комсомольской организации. Здесь познакомился с матерью, ученицей девятого класса, чья школа шефствовал над учреждением.
Неизвестно, как сложилась бы судьба родителей, не хлопни бабушка дверью перед запоздавшей дочерью, отправив «туда, откуда пришла».
Так сошлись пути семнадцатилетней девчонки и двадцати шестилетнего парня. Спустя год родители перебрались в город Лысьва, где отцу предстояло возглавить вновь созданную организацию слепых. Здесь же возвестил криком о своем рождении их первенец.

 

ГУСЕВ ВЛАДИМИРНа тусклом снимке черная бревенчатая изба — контора. Напротив — собранные из срубов производственные мастерские. В центре — конюшня. Предприятие на заре рождения. Ниже на странице фотография женщины с грубым лицом и запряженная в сани лошадь — транспорт, выделенный незрячему руководителю.
Возница запомнилась особенно четко, то ли нетипичным, но в духе того времени именем Домна, то ли звоном бубенцов на украшенной в честь Масленицы коняшке.
Я закрываю глаза и погружаюсь в цепкие объятия былого.
Кухня. Тумбовый стол с протершейся на углах клеенкой, пронзительный запах извести от свежевыбеленной печки, уютная лежанка, деревянные полати под потолком. На стене — черный репродуктор. Заплаканная мама, внимающая проникновенным словам диктора. Тысяча девятьсот пятьдесят третий год. Смерть В.Г.Сталина.
Мои самые первые воспоминания неизменно связаны с отцом.
Вот я, проснувшись, внимательно прислушиваюсь к царящим в доме звукам, пытаюсь определить, дома ли он. Шлепая босыми ногами по выстуженному полу, несусь в родительскую спальню и карабкаюсь на кровать. Уютно устраиваюсь в области отцовской подмышки, требую рассказать сказку.
Единственной «сказкой», которую декламировал отец, была «Песнь о вещем Олеге» А.С.Пушкина. Едва ли в пятилетнем возрасте я понимала суть произведения, но всякий раз замирала от восторга, покоренная мелодичностью слога.
Другая картина: теплая отцовская рука обнимает меня, гладит по голове. Пальцы осторожно ощупывают лицо — изучают.
Иногда, зажмурив глаза и вытянув вперед руки, я пыталась преодолеть расстояние от детской до кухни, натыкалась на препятствия, набивала синяки и шишки.
На темном глянцевом прямоугольнике — лесная поляна. На скатерти выложены нехитрая снедь и бутылки со спиртным. Коллективное гуляние. Фрагментами оживают в памяти яркие венки на головах женщин, протяжные напевы и заливистая трель конкурента — соловья. Саднят разбитые на массовке коленки.
Я придирчиво разглядываю лица участников — как они похожи! На всех — радость и воодушевление. Людей, прошедших горнило войны, сроднили общие тяготы и лишения. И в первые послевоенные годы страна жила и действовала как единый организм в победной эйфории трудового энтузиазма.
И накатывает гнетущая тоска по канувшим временам, которые сменились эпохой индивидуализма, стяжательства и прагматизма.
Представитель поколения пятидесятых, я в полной мере испытала на себе цену свершений и ошибок тех лет. Пусть опосредованно, мне довелось стать свидетелем возведения металлургических гигантов: мать работала на одном из них, целинной эпопеи с ночными очередями за воздушным кукурузным хлебом по буханке на человека. Первый нарядный костюм в двенадцать лет, сшитый соседкой из перелицованного пальто. И страстное, навязчивое желание наесться до отвала мороженного.
Никогда не забуду разгон, учиненный мне родительницей, за то, что вместо тушеной конины купила говядину, банка которой стоила на четырнадцать копеек дороже. Бедность, граничащая с нищетой.
Но, с другой стороны, как передать словами силу ликования и всенародного триумфа в связи с первым полетом человека в космос?!
В силу возраста, я не могла оценить мировое значение полета, но сохранилось всепоглощающее чувство восторга и сопричастности великому событию. И — ощущение стабильности и уверенности в завтрашнем дне. А как отец оценивал трансформации в стране? Верил ли в доктрину бесклассового общества? Считал ли коммунистическую идею утопичной в своей основе или полагал, что страна свернула с пути, начерченного классиками марксизма?
Член партии, как все руководители высшего и среднего звена тех лет, был ли он коммунистом? Ответ на этот вопрос я не получу никогда. Только по отдельным репликам, комментирующим теле— и радиопередачи, можно судить, что к партийным лозунгам: «выполнить и перевыполнить», «догнать и перегнать», «даешь пятилетку в четыре года!» он относился с позиций здорового скептицизма. Как-то у нас завязался разговор о соревновании двух систем. Выслушав мои идеологически выдержанные аргументы в пользу соцстроя, отец произнес:
— Чтобы делать выводы, недостаточно просто смотреть, надо уметь видеть. Что касается соревнования, ответь мне: мы с ними вроде как соревнуемся, а они с нами?
— Слушай, Галка,— обратился он в другой раз, — почему ты в партию не вступаешь? Или не принимают?
— Да не знаю, — растерялась я, — был разговор с секретарем парткома, но не конкретный, а с предлогом «бы»: «надо бы», да «кабы». Только, зачем мне это? Наш главный партийный лидер сначала распалялся о падении нравов, а затем валялся у трактора в обнимку с поллитровкой. И это в разгар рабочего дня.
— Ясненько,— засмеялся папа. — Я-то думал, у меня дочь скромница, считает, что не достойна партии коммунистов. А, оказывается, партия ее не достойна.
Именно от отца я узнала факты, которые шли в разрез с официальной государственной трактовкой войны и не описывались в учебниках истории. Из скупых повествований мне стало известно о заградительных отрядах и штрафных батальонах, дезертирстве и предательстве. Помню свою реакцию на армейские «сто грамм»
— Как же так, — негодовала я, — напились — и в бой?!
Прием спиртного перед сражением казался мне вопиющим безобразием, чем-то сродни нарушения трудовой дисциплины с вытекающими из этого последствиями: выговор, строгий выговор, увольнение. Выслушав ярую обвинительную речь, отец насмешливо хмыкнул и, как всегда немногословно, произнес:
— А умирать-то страшно.
Скупо, без пафоса и лишних эмоций, как о тяжелой изнурительной работе, говорил он о военных буднях нашего великого народа. Но все это было гораздо позднее…
Я подношу к глазам треснувший пополам снимок. Ялта, 1955 год. У отца, молодого и стройного, улыбка безгранично счастливого человека. Смущенная мама сидит на бордюре, положив правую руку на его плечо. Крепдешиновое платьице, туфли на низком каблуке, трогательные белые носочки. Тяжелая коса короной обвивает голову.
Я не помню, чтобы родители ссорились, выясняли отношения, упрекали друг друга. Как выяснилось позднее, конфликты были и нередко. Но ни я, ни брат ничего не знали о супружеских размолвках. Зато хорошо помню сладкий запах сдобного теста, шаньги и пироги по выходным, любимую гречневую кашу — размазню, подарки под новогодней елкой, неизменный родительский поцелуй на ночь.
Поэтому, пугающим своей необъяснимостью бедствием, стал родительский развод. Мне исполнилось шесть, братишка был на полтора года старше. Нас разделили. Я потянулась за материнской юбкой, брат заявил, что останется с папой.
Как отец пережил уход горячо и единственно любимой женщины? Проклинал ли ее, умолял ли остаться? Что делал в нетопленной избе с маленьким сыном на руках, которому, к тому же, предстояло идти в первый класс? Нет ответа. Только грустный перестук колес, увозящий меня из счастливого детства в неизвестность. Тук-тук-тук…
Будучи взрослой, я задала матери вопрос о причине развода.
— Лодка любви разбилась о быт — горько усмехнулась она, — банально, но верно. Я была молода и красива. Хотелось развлекаться, блистать, кружить головы мужчинам, хотелось любви и обожания. А вместо этого работа — дом, дом — работа. Стирка, уборка, ваши изодранные чулки и бесконечные болезни. Отец был по голову загружен работой. Он, фактически, учился заново жить: ходить, читать, обслуживать себя. Одновременно изучал бухгалтерский учет и науку управления. На работе никому не доверял. Лично ощупывал новые оконные рамы и двери, вникал в мельчайшие детали производства и быта работников. Домой возвращался поздно, вымотанный, уставший, злой. Мне хотелось внимания и ласки, а у него едва хватало сил, чтобы добраться до постели. Нередко он срывал на мне неудачи, ничуть не стесняясь в выражениях. Это обижало и расстраивало. Я чувствовала себя кем угодно: уборщицей, поваром, няней, но только не любимой женой. Тогда я не понимала, что Володя еще более чем я, нуждается в понимании и поддержке, что его трудовое рвение — это стремление доказать самому себе и окружающим свою состоятельность как человека и как главы семьи, способного обеспечить жене и детям достойное существование. По прошествии первых лет стало легче — закончился период реабилитации. Но духовные связи были разорваны. Мы прожили с твоим отцом восемь лет. Из них пять последние были лишь видимостью семьи. Я держалась из последних сил. Ради вас. Но оказалась слишком слабой. А, возможно, не любила его так, как он, бесспорно, заслуживал. Что случилось, то случилось. Но если бы в двадцать пять у меня был ум и жизненный опыт сорокалетней, я никогда бы от него не ушла.
Мама повернулась к окну, смахнула набежавшие слезы.
— Я не знала, что жить, ощущая себя предательницей, невыносимо.
Надо отдать должное родителям, не смотря на расторжение брака, отношения между мной, отцом и братом не прервались никогда. Более того, при первой же возможности мама отправляла меня в Лысьву, а папа, бывая в Перми по производственным делам, непременно навещал нас.
Вскоре после развода он женился на работнице предприятия, слабовидящей двадцатилетней девушке. Супружество было вынужденным шагом: в доме требовалась женская рука. Чем руководствовалась молодая невеста, сказать трудно. Возможно, ей импонировал статус директорской жены и материальная стабильность, а может, нашлось место и для теплых чувств. Внешне же их союз выглядел как взаимовыгодное сосуществование.
Мачеха была женщиной малообразованной, замкнутой и скупой. Никакой привязанности к пасынку у нее не возникло, а мои приезды расценивались как досадная неизбежность. Отчий дом, с появлением чужой женщины, перестал быть местом, куда я стремилась всей душой.
Ради справедливости следует отметить, что и с родной дочерью, которая появилась на свет, когда мне исполнилось десять, мачеха не была ни терпимой, ни нежной.
Яркий отблеск майского солнца упал на блеклое изображение шестидесятых… Новогодний утренник в детском саду. На руках отца младшая сестренка, одетая в сказочной красоты наряд принцессы. Сколько ей? Четыре, пять? Угрюмый исподлобья взгляд, поджатые губы. Маленький деспот, привыкший повелевать и брать.
Отец любил всех троих детей, но к «младшенькой» испытывал особо трепетные чувства. Вероятно, потому что она была последним ребенком и родилась, когда ему было за тридцать.
Как мне когда-то, папа рассказывал ей про «Вещего Олега», живо интересовался делами в детском саду, а позднее в школе, вникал во все проблемы, не забывал пожалеть и приголубить.
А вот с братом был требователен и строг. В материальном плане тот имел многое, о чем его сверстники могли только мечтать: магнитофон, спортивный инвентарь, музыкальные инструменты. Но дефицит материнской любви компенсирован не был, и это в значительной степени повлияло на его дальнейшую судьбу. Первым печальным последствием стал ранний неудачный брак.
Можно много спорить о вреде физических наказаний, но отцовский ремень нередко прогуливался по многострадальной попе братца. В зрелом возрасте о «лупцовках» брат вспоминал со смехом и утверждал, что вколоченные в пятую точку правила, удивительным образом намертво укладывалось в голове.
Однажды, вопреки запрету, я подглядела за экзекуцией. Меня поразило, что отец, «работал», ремнем, не проявляя гнева. Он был огорчен, расстроен, но процесс выглядел не избиением, а хорошо продуманной воспитательной акцией.
А спустя много лет, я в полной мере оценила деликатное отношение, которое он проявлял к нашему внутреннему миру. Папа не стремился сделать нас реализаторами своих несбывшихся надежд, не навязывал мнения, а поощрял к поискам собственного «я». И признавал право на ошибку. Свою главную задачу, как родителя, видел в поддержке и помощи.
Новая семейная жизнь не задалась. Мачеха со временем стала прикладываться к бутылке, иногда не приходила ночевать или ее приносили более трезвые собутыльники. Приезжая к отцу вечерним поездом, я, бывало, заставала его на кухне, с куском отломленного хлеба и спящей дочерью на руках. Папа все «видел», но переломить ситуацию с появлением третьего ребенка не мог.
А сестра, окруженная его беззаветной любовью и попустительством матери, росла, превращаясь в самовлюбленное грубое существо, не признающее никаких ограничений. Эпизод, свидетелем которого я стала, позволил увидеть не только ее порочность, но и папину ранимость, наличие которой в нем я не подозревала
У «младшенькой» был день рождения. Не знаю, какими путями отцу удалось достать крайне дефицитные импортные джинсы. Он сидел в коридоре с пакетом в руках, ожидая загулявшую дочь. Промучившись ожиданием до полуночи, я отправилась спать, но была разбужена истеричным воплем.
— Ты что принес?! — орала сестра.— Куда я в этом г… пойду? Поднявшись с кровати, я выглянула в переднюю.
Сестрица в бриллиантово-меховой экипировке яростно трясла перед отцом пакетом, он же, не успев погасить на лице улыбку, растерянно переминался с ноги на ногу. Наконец, улучив брешь в словесном поносе, папа робко заметил, что джинсы импортные, как она и хотела. В ответ последовало новое извержение.
— Ну и что, что импортное? — брызгая слюной, визжала сестра. — Я говорила — с заклепками! Где, где здесь заклепки?! — и, метнув в отца подарком, прошествовала в кухню. Джинсы, гулко звякнув молнией, свалились на пол.
Откуда-то, из глубин существа поднялась дикая ярость и желание кулаками вогнать нахалке в глотку ее оскорбительные плевки. Я рванулась в кухню, но, взглянув на отца, замерла на пороге. Затем бесшумно отступила назад. Опустив голову, он, подобно каменному изваянию, застыл в центре прихожей. Затем очнулся, дрожащей рукой пошарил вокруг себя, нашел стул, сел и заплакал.
Нет, я не бросилась к нему со словами любви и утешения, хотя сердце разрывалось от боли. Не осмелилась, так как была уверена: отцу не понравится, что кто-то, пусть даже взрослая дочь, стал свидетелем его минутной слабости.
Это был один из тех редких случаев, когда сквозь непробиваемый эмоциональный скафандр слезами вырвалась наружу глубоко запрятанная, корячащая боль.
— Эх, дочка, дочка! Мала ты была, когда мать уходила, Осталась бы со мной, я бы ни за что не женился! — вырвалось у него позднее, и снова непролитая влага блеснула в слепых глазницах.
В то время мне и в голову не приходило задуматься о папином бытие, примерить на себя его жизненную ношу или оценить как человека, воина, руководителя. Не смотря на участие в боевых действиях, для меня он не был героем. Герои, считала я, это те, кем принято восхищаться, с кого следует брать пример. Такие, как Александр Матросов, закрывший грудью амбразуру вражеского дзота, как Зоя Космодемьянская, истерзанная пытками, но не сломленная. Как командиры, личным примером увлекающие бойцов в атаку.
А что отец? Вот он: простой, понятный, привычный. Дома расслабленный и насмешливо-ироничный. На работе — подтянутый, строгий, резкий.
Я возвращаюсь к портрету, глажу папино лицо, вытираю струящиеся по щекам слезы.
В период подростковых исканий меня занимал вопрос, что чувствуют себя люди, потерявшие жизненно важные органы и способность к самообслуживанию. Я искренне полагала, что, осознав трагичность положения, человек просто обязан впасть в глубокую депрессию и сожалеть, что остался жив.
В ответ на мой назойливый вопрос, как вели себя в госпитале тяжелораненые, отец сказал:
— По — разному. Одни замыкались и сутками молчали. Другие впадали в истерику, просили и требовали убить их.
— А ты, ты как? — тормошила я его.
— А я одно кричал: жить хочу. На том свете належаться успею.
Несмотря на выпавшие испытания, отец очень дорожил жизнью и считал, что даже в самом жестоком своем проявлении, она, как и факт рождения, уникальный случай, один на миллион.
Я беру в руки фотоснимок начала семидесятых. День рождения моего сына. Довольный умиротворенный отец нежно прижимает к себе годовалого карапуза. Сынишка облачен в голубой комбинезончик — умопомрачительный подарок, причина зависти всех деревенских мамашек.
Трудно представить, как незрячий протезированный инвалид и практически слепая мачеха на четырех видах транспорта добирались до далекого таежного поселка!
Я перелистываю страницы альбома, вспоминаю отдаленные временем события.
Вот папа с братом в деревне, куда я волею судеб была заброшена после развода с мужем. Братишка только что получил права и жаждал продемонстрировать искусство вождения. Любимые родственники попеременно сидят за рулем «Запорожца», позируют, опираясь не капот машины, храбро стоят на краю отвесной скалы. Папино лицо напряжено. О чем он так усиленно размышляет? Вспоминает инспекцию, учиненную после моего переезда в село? История, действительно, занятная и трагикомичная.
Поселили меня, как и других не местных работников детского дома, в дощатом бараке с насквозь продуваемыми стенами. Бесплатные дровишки были не просто сырыми — обледеневшими. Зимой печь топилась сутки напролет, но от морозов это не спасало, и мы с сыном спали одетыми, навалив сверху кучу пальто и курток. В один из таких студеных вечерков и пожаловал папа с ревизией. Меня он слушать не возжелал, полагая, что правды не добьется, а обратился к шоферу. Выпотрошив необходимую информацию, папа ощупал ледяную махину и коротко, от души выругался. Попросил пить. Вода в ведре замерзла, и я попросила подождать, когда она растает.
Вникнув в причину отказа, папа потребовал немедленно перебираться жить к нему. Услышав категоричное «нет», двинулся к выходу, прокладывая тростью дорогу. Наткнувшись плечом на дверной косяк, чертыхнулся и вышел на мороз.
На следующий день рядом с общежитием выросла огромная поленница сухих, мелко наколотых дровишек, а на кровати лежали два невесомых пуховых одеяла.
Рассказывая другу о поездке, отец сокрушенно тряс головой и повторял:
— Как же так? Жить в лесу и не иметь нормальных дров. Везти из города …
Рассерженный, обратился ко мне:
— А вы, клуши, что молчите, не можете своему шефу этот чурбан в кабинет приволочь? Пусть бы топил им печь у себя дома.
На возражение, что качество дров, это наши проблемы, главное — доставил, папа промолвил:
— Конечно, формально он свои обязательства выполнил. Но и совесть иметь надо. При таком отношении к кадрам, легко одному остаться. Разбегутся все и правильно сделают. Вы же не работать в детдом ходите, а греться. Мужик он или нет?! Не сыдно перед девчонками? Их во тьму тараканью, от мамки оторвав, на практику загнали, да еще и в сквозном сарае поселили. Мне, может, вам «северные» приплачивать из собственных сбережений? Или дров на весь детдомовский колхоз привезти? Надо полагать, и так совместно пользуетесь?
Я промолчала. Сам ведь, сказал — колхоз. А колхоз, он и есть колхоз.
В двадцать восемь лет меня назначили директором. Не потому, что обладала особыми талантами. Просто так сложилось, что среди персонала я была единственной, имеющей высшее образование. О моем назначении папа узнал быстрее меня.
— Тебя поздравить или посочувствовать? — поинтересовался он по телефону.
— Конечно, поздравить, — слишком бодро ответила я.
— Я тут навел справки, за сорок лет ты по счету двадцать четвертый директор. Рекордный срок работы твоих предшественников — два года. Сколько собираешься властвовать?
— Пять лет. Дострою корпус, возведу котельную, пробурю водоносную скважину и подготовлю замену.
— А потом?
— А потом переберусь в город. Не вдохновляет, знаешь ли, печь топить да воду таскать. А в огородных сорняках соседские детишки в разведчиков играют.
— Ясно. Значит, нам предстоит строить, возводить и бурить?
— Угу.
— Сейчас-то чем занимаешься?
— Сейчас,— смутилась я, — сейчас подпись отрабатываю. Должна же она на документах выглядеть красиво.
— Да уж, несомненно, съехидничал папа, — это, конечно, дело первостепенной важности. Выполнять за меня профессиональные обязанности ему не пришлось, но помощь в работе была весьма ощутимой.
В телефонной трубке голос отца:
— Здравствуй, дочка! Ко мне председатель вашего колхоза пожаловал. Просит продать светильники для фермы. Как он там, не обижает тебя?
— Что, просто так? — Возмущаюсь я. — А что от этого будет детский дом иметь?
— Фу, какая ты меркантильная, — притворно вздыхает папа. — Коровы без света сидят. Не почитать, не пообщаться.
— Я не меркантильная. Я практичная. Трактор у него просила — не дал, мои ребятки на колхозном поле горох слопали — участковому нажаловался.
— А что же они у тебя народное добро пожирают, не кормишь, что ли?
— Да как же! Их государство так кормит, что нам с тобой и не снилось!
— Так в чем дело?
— А это они в порядке компенсации морального ущерба. На попечительском совете председатель посулил ребятам флягу меда. И где она эта фляга? Пусть радуется, что поросенка на шашлыки не утащили.
— Так все-таки, давать или нет?!
— Значит, так: пусть он нам… и я перечисляю, что хотела бы получить в счет нынешних и будущих обид.
— Ну, ты и раскатала губешки, — смеется папа, — им, кроме вывески, что-то оставишь ? Или, как я понимаю, просишь больше, чтобы получить норму?
— Конечно. Ты все правильно понимаешь.
У отца была феноменальная память и обостренный, как у большинства слепых, слух. Людей, которые впервые сталкивались с ним, поражала способность по каким-то, ему только ведомым признакам узнавать не только личность человека, но и его душевный настрой.
На фотографии длинное, обитое полированными досками помещение. Массивный, без единой бумажки стол. Цветочные горшки на подоконнике. Отец, неуклюже держащий в пальцах ручку. Рядом — склоненная фигура секретарши.
Папа не имел особых пристрастий и увлечений. С людьми сходился трудно. Предпочитал старых друзей — у него их было немного — новым. Может быть, работа была следствием, а может, первопричиной такого положения, но факт остается фактом: все помыслы отца были обращены к работе и детям. Размышляя о нем как о руководителе, я с горечью констатирую, что о его работе не знала практически ничего. Да, много ездил, проводил совещания, подписывал документы и… все.
Часто после работы отец одиноко сидел на рабочем месте, сцепив в замок ладони, и вращая большими пальцами вперед — назад. Это была его излюбленная поза. Наверное, ему так лучше думалось.
Как-то я пошутила:
— Хорошо тебе, папа, сидишь, указания издаешь. А я, бедная, кручусь, как белка в колесе. Здесь — достала там — поменяла, снова достала — опять поменяла.
Отец расхохотался. Смеялся он замечательно: громко, заливисто, демонстрируя прекрасно сохранившиеся в шестьдесят лет зубы.
— Так ведь я директор, барин, — отсмеялся он. — Мне по статусу положено приказывать, да требовать исполнения. А как белка в колесе пусть другие крутятся.
Пришлось набить немало шишек прежде, чем я поняла, «ничегонеделанье» — иллюзия. Если процесс идет сам по себе, без паники, срывов и авралов, если руководитель не носится чертом по объектам, не срывает настроение на подчиненных, не машет руками и не рассказывает каждому как много и трудно он работает, это показатель его высочайшего профессионализма.
Планируя командировки, папа, если маршруты и сроки совпадали, старался приурочивать их к моим поездкам. Тогда я полагала, что это один из видов родительской помощи. Сейчас думаю, что наши дорожные разговоры «ни о чем» и «обо всем» хотя бы частично восполняли недостаток душевного общения, в котором он так нуждался.
Папа любил делать подарки и то, что дарил — по случаю и к датам — отличалось практичностью и качеством. Расспрашивал ли он секретаршу или она, пользуясь особым доверием, подсказывала, что следует приобрести — не знаю. Но как-то очень своевременно появлялись то новые сапоги, то модное пальто, то набор эмалированной посуды.
Папа внимательно следил за реакцией: нравится ли подарок, подходит ли? Спустя время справлялся, сохранился ли презент. При этом его собственный гардероб был крайне скуден. Три отечественных, не особо дорогих костюма, четыре-пять рубашек, ортопедическая обувь. Куртка, зимний полушубок, плащ. К вещам отец был равнодушен и в быту обходился малым. Так же неприхотлив был и к еде.
С особым удовольствием отец покупал предметы, способствующие развитию наших, как он полагал, дремлющих творческих способностей.
Мольберт, этюдники, редкие на прилавках ленинградские краски, книги по отечественной и зарубежной живописи.
Как-то мне понадобились столярный клей и мел для грунтовки холста. Кажется невероятным, но такие простые материалы приобрести в розничной торговле семидесятых годов было сложно. Своей проблемой я поделилась с отцом.
— Приезжай, — буркнул он в трубку.
На следующее утро я вихрем влетела в кабинет.
— Чего и сколько? — лаконично осведомился он.
Я растеряно пожала плечами:
— Не знаю. Никогда раньше не грунтовала.
— Что у тебя: холст, картон?
— И то и другое
— Количество?
Я ответила.
Проведя в уме подсчеты, папа вызвал главного бухгалтера и коротко изложил суть дела. Тут же отдал деньги.
Домой я возвращалась, сжимая в руках тряпичную котомку, в которой свободно уместились по килограмму клея и мела. Под мерный стук колес я рассуждала, была ли необходимость платить за них ничтожную сумму? Через несколько дней, данный вопрос я озвучила перед отцом.
— Видишь ли, — объяснил он мне, — у некоторых моих коллег главные бухгалтера решили, что являются распорядителями кредитов. Значит, те дали повод, скорее всего, использовали бюджетные средства не по назначению. И попали в зависимость. Главбухи вообразили, что путем давления на руководителя можно извлекать личную выгоду. Это, знаешь ли, нешуточный соблазн сидеть на деньгах, пусть даже казенных. Мне этого не надо. И не потому, что возьмешь копейку, а неприятностей на рубль. Просто не надо и все…
Я рассматриваю фотографии на последней странице. Копии, которые передал мне брат. Папа на курорте в Кисловодске, в цеху на собрании, на заседании райисполкома. Снова предприятие. Разговор у станка с ветераном.
А это одна из последних фотографий. Митинг в честь празднования Победы.
Отец не любил застолий, но этот день отмечал всегда. Так повелось, что 9 мая мы с братом непременно собирались у него. Можно было не приехать на Новый год, ограничиться телефонным звонком или открыткой на день рождения. Но праздник Победы был священным.
Для папы, человека непьющего и не курящего, этот день был исключением.
Первые полстакана водки выпивал залпом, до дна. Слов не говорил. Просил подать ему папиросу, курил, неловко стиснув ее между пальцами, сильно фальшивя, пел военные песни, что-то бормотал себе под нос, ругался. Мы молча сидели рядом.
И так каждый год. Водка в граненом стакане, папироса, песни, окопный мат. И мы с братом, как главное подтверждение, что жизнь прожита не зря. Ибо все — суета сует. Память людей не долговечна, а продолжение рода — есть главная человеческая миссия и путь к бессмертию.
В шестьдесят лет папа вышел на пенсию. Полтора года трудился освобожденным председателем профгруппы цеха, а затем осел дома. Выход на заслуженный отдых пагубно сказался на его здоровье. Начался быстрый распад личности — атеросклероз. Иногда казалось, что лекарства помогли и болезнь отступила. Папа вполне здраво рассуждал о работе, вспоминал знакомых, шутил. И вдруг:
— А Галка-то как? Квартиру получила?
— Папа, это же я…
В ответ сконфуженный тихий смех.
Как неумолимо бежит время! В юности торопим его, живем жадно, взахлеб. Затем легко шагаем в ногу. Не успеем оглянуться, а время ушло. Мы еще верим, что его можно догнать. Бежим за ним, идем, плетемся. А сил все меньше и меньше. В отчаянии взываем к нему, умоляем замедлить ход. Но времени нет дела до наших просьб и заклинаний. У вечности своя задача: четко и безучастно отсчитывать мгновения. И вот мы у последнего порога. А наша жизнь — лишь молниеносный прыжок от рождения к смерти.
Мой отец не был героем, но проводить его в последний путь пришло столько народа, сколько мне не довелось видеть никогда.
Я стояла в скорбной толпе провожающих и не осознавала размеров постигшей меня катастрофы.
Подходили люди, произносились речи.
— Воевал. Награжден орденами Славы II и III степени, орденом Трудового Красного Знамени.
— Инвалид первой группы
— Полноценный член общества.
— Член президиума Всесоюзного общества слепых.
— Стоял у истоков и в течение трети века руководил предприятием.
— Человек кристальной честности, огромного мужества и несгибаемой силы воли…
Я слушала и не верила: неужели это говорят о нем, о моем папе, человеке, которого я так хорошо знала и.., оказывается, не знала совсем. Ордена? Медали? Отец никогда не надевал награды и не рассказывал о них. И о членстве в президиуме не упоминал…
И как утопающий — за соломинку: нет! Это не о нем. Он не умер, это ошибка… Стараясь не смотреть в сторону гроба и по детски надеясь, что данная мера поможет избежать свершившегося, я пытливо уперлась взглядом в присутствующих, ища в их лицах подтверждения своим мыслям.
Для чего они здесь собрались? Что здесь делаю я?! Кто это женщина с отрешенным, бескровным лицом? Тетя Ира? Папина бессменная секретарша?! А где же?..
И только тут, через ее, искаженное мукой лицо и больные глаза, на меня снизошло понимание происходящего.
— Папа! Папочка!
Почему, ну, почему мы не ценим теплоту и защищенность, которую дают нам наши близкие? Почему я в своем тупом дочернем эгоизме только брала, ничего не давая взамен? Почему ни разу не сказала, как люблю его, как нуждаюсь в нем!
Уже тогда я предчувствовала, что этот груз запоздавшего раскаяния мне предстоит нести всю жизнь.
…Зачитывается решение райисполкома об открытии в честь памяти отца мемориальной доски. Звучит траурная музыка. Заключительным аккордом падают на крышку гроба комья земли.
Мой отец не был героем. Он не бросался грудью на амбразуру вражеского дзота, не корчился от боли в фашистских застенках и не поднимал бойцов в смертельную атаку. Он просто жил. Как мог, как умел.
Я осторожно закрываю альбом, нежно проведя по нему рукой, смотрю в окно. А там, за окном зима, морозно, но скоро опять придет весна и опять будет праздник, праздник Победы. Но мы не будем, как прежде с отцом, встречать День Великой Победы. Его уже давно нет, а праздник его остался, и память о нём, и наш старый семейный альбом.


 

SENATOR — СЕНАТОР
Пусть знают и помнят потомки!


 
® Журнал «СЕНАТОР». Cвидетельство №014633 Комитета РФ по печати (1996).
Учредители: ЗАО Издательство «ИНТЕР-ПРЕССА» (Москва); Администрация Тюменской области.
Тираж — 20 000 экз., объем — 200 полос. Полиграфия: EU (Finland).
Телефон редакции: +7 (495) 764 49-43. E-mail: [email protected].

 

 
© 1996-2024 — В с е   п р а в а   з а щ и щ е н ы   и   о х р а н я ю т с я   з а к о н о м   РФ.
Мнение авторов необязательно совпадает с мнением редакции. Перепечатка материалов и их
использование в любой форме обязательно с разрешения редакции со ссылкой на журнал
«СЕНАТОР»
ИД «ИНТЕРПРЕССА»
. Редакция не отвечает на письма и не вступает в переписку.