журнал СЕНАТОР
журнал СЕНАТОР

В Р А Т А

(полиптих)


 

ВЛАДИМИР БЕРЕЗОВСКИЙ

ВЛАДИМИР БЕРЕЗОВСКИЙ «Входите тесными вратами; потому что широки врата и пространен путь, ведущие в погибель, и многие идут ими; потому что тесны врата и узок путь, ведущие в жизнь, и немногие находят их...».
Евангелие от Матфея 7.14.


 

 

 

 

 

«И БЫЛО УТРО…»
(рассказ)
 

<...> Истинно говорю вам,
если не обратитесь и не будете как дети,
не войдете в Царство Небесное<...>

Евангелие от Матфея 18.3.

Дверь ткнулась в подставленный кирпич, звякнула сорванной пружиной. Женщина торопливо обернулась, но вдруг, сгорбившись, отдернула руку ко лбу, перекрестилась, мытарски поминая Господа, отвернула лицо, зашлепала стоптанными ботами по утренней росе, уже не оглядываясь на распахнутую дверь под жестяной табличкой «Новокусковский детский дом».

– Машка! Машка!.. Что, тебя не Машкой зовут!? Ишь, надулась.

– Машей меня зовут, – опамятовалась девочка.

– И не дуюсь я.

Да если и надуть ей щеки, не выдержать бы бледно-шифоновой кожице, истертой голодом и глубокой тоской, тут же лопнуть.

– Одно-едино – Машка... – тетка барсучьего вида вдруг свела заплесневевшие канавки морщин от висков к глазам, забылась было, потеплев голосом.

– Ничего, скоро привыкнешь, – но тут же одумалась. – Ходи, давай, на кухню! Ишь, пигалица нашлась!..

Детдомовская кухня – с огромной плитой, растопленной березовыми чурбаками, непонятно как влезшими в косое окошко чугунной топки, гигантской ванной под мойку, в которой можно было выкупать и слона, – коптила иссеченные недетской рукой церковные стены с ликами святых. По глубоким царапинам на фресках стекали ручейки испарений, вылизавшие у Николы Чудотворца глаза. Девочка остановилась – от приторного запаха грязной посуды, кипящего серыми мышиными хлопьями супа закружилась голова – прижалась щекой к влажной стене. Разбежавшиеся по кругу святые остановились, слепой Никола смиренно приподнял руку.

– Смотри на неё, спать сюда пришла.

Тощая в щепку девчонка с бабьим лицом поддела руками замасленный фартук.

– Иди-ка сюда. Вот те нож, а там картопля, – сухой горбатый палец уткнулся в обшитое стальной рыбьей чешуей пятно дверного проема.– К утру завтрашнему почистишь. Поняла?!

Живой сучок еще больше изогнулся, потянулся к уху.

– Шагай-шагай. Не успеешь – пеняй на себя, узнаешь почем фунт изюма.

«Вот заноза», – новенькая оторвалась от стены. Хозяйка протухшего детдомовского чрева в обиде сморщила непомерный нос, опустила руку со скрюченным, так и не зацепившимся ни за что живое пальцем...

– Н-но, как там блокадница?

– Какая блокадница? – Заноза потянула носом, разогнала от переносицы глаза, – чего угодно ждала она от вызова в директорскую, только не столь скорого интереса к новенькой.

– Машка, что ль?

– Не «читоль», а товаришишч директор!

«Товарищ директор», упертый в бильярдный, без бортов, стол, с примятым животом и раздутыми боками походил больше на старого цыгана, спрятавшего под тертую кожу летной куртки краденый хомут, чем на административное лицо. Да и его кабинет скорее мог сойти за каптерку ротного старшины. Со стенных стеллажей свешивались гроздья алюминиевых кружек, армейских котелков, связки лыковых мочалок. На полу рвали углами полотняные лоскуты штабели мыльного боезапаса, опрокинутая кверху днищем фикусная кадка прикрывала отрыгивающую тугой затхлостью пузатую деревянную бочку.

– Картоплю чистит, товарищ директор.

– Дура ты, Глашка, сколь говорю, а ты все дура. В огород надо посылать, на прополку. Чего она тебе начистит? Больше съест!

– Гнилую-то?

– «Гнилую»... – цыганистый директор скорчил рожу. – Себя не помнишь?! Идем, пока жива...

Картофелечистка стыла сваленными в кучу, смятыми кастрюлями, дряблой картошкой в прокисшей луже, мокрым, солнечным, стеганым паутиной решетки одеялом.

Маша сидела в кастрюле, схватившись за её край изломанными в судороге пальцами.

– Крысы.

– Кто это, – крысы? – Заноза оглянулась в довольное директорское лицо и, окончательно опешив: «Мы?!» – погнала брови на нос.

– Отойди, дура. А ты вылазь, – Цыган мял в истоме кулаки. – Сейчас глянем, чего начистила.

Маша оторвала руки от кастрюли, привстала – алюминиевое убежище рыскнуло под ногой по мокрому полу... картофельный студень облапил лицо, забился в уши, нос, залепил глаза.

– Шлепнулась, так шлепнулась, – Глашка хоть и закрыла решетчатыми ладонями рот, но хохот со свистом пошел пузырями носом.

– Умой её и в спальню, – директор брезгливо спрятал кулаки в карманы. – В какую, не забыла?

Заноза затихла, молча кивнула, и потянула Машу:

– Допрыгалась? Пошли уж, чего теперь...

В «слоновьей купальне» обломками крушения плавали желтые блюдца жира, изжеванные тряпки, перекрученный в ручке черпак, мачтой кренился заткнутый в слив веник.

– Глаза давай, – Заноза прижала Машу к рваному рашпилем краю.

– Я сама, – отыскивая без зазубрин место, руки так и не нашли опоры.

– «Сама, сама». А как же. Успеешь еще сама... Не елозь, говорю. Сейчас я тебя омою.

Истонченный болезнью мальчонка затих было на провисшей койке, но, здесь же засучил ногами вновь, завертелся на издавленном матрасе.

– Чего в огороде сожрал? Пакость городская! Сдохнешь, никто тебя лечить не станет!

Цыган плюнул под ноги, повесил «летучую мышь» на гвоздь. В желтом свете, притянувшем к стене раздетую донага новенькую, слезы дрожали на её замасленных занозой щеках скатавшимися росинками.

– Сюда смотреть! – Цыган тряхнул за дужку ближнюю койку. Вздрогнула вся спальня. Пацаны потащили на глаза фанерные от пыли одеяла.

– Завтра картошки не будет. Её благодарите, – потянулся носом на Машу директор.

В уголке, мучимый животом, застонал мальчонка.

– Так, – многозначительно протянул Цыган. – Счас я вам покажу, чем на прополке заниматься.

«Летучая мышь», щелкнув фитилем, загудела как паяльная лампа.

– На дворе построиться!

Взвизг директора смел пацанов с коек. Маша открыла глаза: не глядя в её сторону – кто в майке, растянутой до колен, с торчащими из-под неё синими лохмотьями мужиковских трусов, кто с портянкой, затянутой резинкой на пузе, – летела на улицу детдомовская шантрапа.

Через несколько минут на темном, обнесенном узкооконными кельями дворе мальчишек потеснили девчонки – у всех в руках, обжигая кожу, пучок крапивы.

– Становись!

Детдомовцы растянулись в две долгие шеренги.

– Шагом, ма-арш!

И без того скрученный болью, прижал руки к животу мальчонка, сдавил бока локтями, согбенный вошел в живой коридор. Белым лепестком скукожилась в мокрой траве сорванная с тела рубаха, взвизгнула цыганова плетка – чья-то крапива не оставила на хрупкой спине следа.

Хлестались вдосталь. За неудачливым огородником пришла очередь слаборуких и жалостливых. К рассвету, красные от крапивных укусов и плетки, уже не сдерживаясь, вовсю полоскали друг другу спины зеленым крапивным соком. И лишь очередной, подставляя запертые в кожу ребра, банно-распаренный, успокаивающе, приговаривал: «Ну, еще разок, еще парочку!». А Цыган пучил глаза, насиловал плеткой сапог, оттопыривая голенище, с каждым разом просовывая рукоятку все ближе к подошве.

– Стоять! – заорал вдруг.

И тут ударил колокол, единственный из пяти уцелевший на колоколенке детдомовского монастыря.

– Кто?! Кого нет?! – Цыган кинулся вдоль рядов. Проскочив шеренги, метнулся в колокольню.

– Я тебя, с-суку, я тебя счас...

К кому взывал взбешенный директор – к смельчаку, рискнувшему недельной пайкой? К колоколу, еще гудевшему над цыганской головой? – никто так и не узнал. Цыган уже лез по испещренной стене, осыпая кровавую в поднимающемся из-за леса солнце кирпичную пыль. Выбравшись на площадку, Цыган огляделся. Веревочный хвост, обвитый за колокольный язык, ронял шерстинки, сорванные мальчишечьей ладонью, а сам он убегал от колокольни к лесу, где в ветвях запуталось лучами солнце. Сощурившись, Цыган плюнул в руки и полез выше, ухватившись за веревочную перевязь колокольного уха, сунулся за ножом. Колокол под гнетом покачнулся, слегка коснулся языка, глухой стон его занедужил директора, уже выхваченный из кармана нож скользнул в задрожавших пальцах, полетел к земле. Будто желая достать его, Цыган, в немыслии освобождая руки, отпустил веревку. Освободившийся колокол охнул в вышине. Цыган еще потянулся к нему, корявя пальцы, но, бессильный оторвать от земли разбитое тело, замер и, голосом, утихая в стоне:

– Встать… Помогите… А-а-а… – стянуло паутиной вдруг обрусевшее лицо, опутало губы…

К ногам замерших в строю детдомовцев попадала измятая крапива. Прорвав её колючую оградку, к Цыгану подошла Маша, присела перед ним на корточки, дотронулась до лба, замытого холодным потом.

– Потерпи немножко, потерпи, – не отыскивая слов, пригладила волосы.

Цыган довернул к ней голову.

– Руку…

Детская ладошка пропала в скрюченных пальцах…


 

«СТОРОЖ»
(рассказ)

«...Виноградник был у Соломона в Ваал-Гамоне;
он отдал этот виноградник сторожам;
каждый должен был доставлять за плоды его тысячу сребреников…»

Песнь Песней.

Фельдфебель, вращаясь на каблуках, не окончил круга, а височная кость брызнула белыми хлопьями уже от задней стенки окопа.

– Черт! черт... черт!... – оторвался от прицела снайпер с примятой щекой.

– Лихо ты его крутанул, Архипыч! Что твоя юла!

– Что юла! Прицел сбил. В глаз метил, мать его...

– В глаз тоже не худо. Как шибанешь – весь окоп в дерьме. Ты, случаем, не знаешь, че это мозги у них белые?

– Потому как крови в них никакой, – стрелок прикрыл ладонью оптику, стянул с бруствера винтовку, отыскал в кармане отверточку.

– Как это, нету? – напарник, шершавый мужик с осевшим тестом грязных щек, лукаво щурил блеклый глаз.

– Вот так! – Отвертка вошла под планку прицела. – Фашисты-твари бессердечные, – какая тут кровь?

– Э-э-э ты брешешь. Смолони ему в пузо – и тевории твоей хана.

– Так не спрашивай, – отхаркался к ногам Архипыч. – Жарь давай, фэлшер...

– Так солнце ж в глаз пошло?..

– Мозги ему белые, – словно не прослышал Архипыч. – Скоро и вовсе в морду их целовать станешь, пробу снимать на скус... мозги белые. Сало жрут, вот и белые.

– Эт-точно, – поелозив затвором, шершавый неохотно пропахал грудью бруствер, но головы не поднял: пуля, приклепав к темечку каску, швырнула на спину затылок.

– Выходит, и ты сало жрешь, Степан? – Архипыч заботливо протер выправленный прицел; уложил винтовку на грудь напарника, отброшенного выстрелом не растерявшего еще свои мозги фрица, растирая по окопному дну исторгнутую слюну, подтянул за лямку мешок, примостился поудобнее, подсунув под голову сидор, жухлой травой маскировки смежил веки. Колени, увязая в податливом окопном срезе, пропустили к бедрам глинистую плоть...

Рваный огонь коптилки забавлялся с Лизкиной грудью: то скрываясь в саже изжеванной гильзы, покрывал ее тенью до ключиц, то в исступлении тянулся к парашютному шелку новенького лифчика.

– Дверь прикрой, – два белоснежных купола, еле сдерживаемые врезавшимися в тело стропами бретелек, остановили Архипыча в дверном проеме. – Огонь погасишь.

Лизка изогнулась, палаточного сукна юбка неспешно заслонила санитаркины груди, потянула их ввысь, высвобождая стесненное тугим шелком тело.

– Воды принес? – выпросталось вдруг из блиндажной тьмы лицо жирной латуни.– Как?!.

Лизка с юбкой, так и не сорванной с головы, повернулась на носках, но, не выполнив строевого приема, покачнулась, отыскивая равновесие, привалилась Архипычу на грудь.

– Держи, держи её, не дай Бог, помнет себе что, – ротный вернул лицо обратно в побеспокоенную движением тьму черненых стен.

Под мышками у Лизки, прожигая кожу, забились жилки, Архипыч обмер в неожиданном желании, глубже протиснул руки...

– Воду неси. Не все ж тяпы топырить, – словно с прицела сошло у ротного.

– Ага-ага, – засуетился Архипыч, вырывая из-под брезента руки, окоченевшим телом уходя от Лизки. – Термосок-то, где?

– У порога, товарищ дорогой, – за обточенной бритвой головой к Архипычу выплыли: распятая на жестком теле нательная рубаха, зацепившиеся за пуговицу кальсоны, вдетые в хромовые чуни. – Со четверга там и стоит.

Вжатая жженой шиной в косяк дверь, упорствуя перед мятой жестянкой, попятилась от Архипыча, пропуская на воздух...

– Смотри, термосок не пробей, – колко пало за ворот куском иссохшей глины.

– Ты чего там? – обернулся на разлегшегося по блиндажному накату Степана Архипыч.

– Железку таранишь, говорю, будь-то Лизка.

– Это я тя спрашиваю, чего задницу отклячил? Ориентир фашисту наводишь?

– Это как глянуть, стрелок хорошиловский.

– Че тут глядеть, слазь давай.

– Лезу уже, только ты, вот, «давай, не оплошай», – Степан повел бровью на термос.

Оставив без ответа подковыку, Архипыч придвинул Степану чурбачок.

– Качкое у тебя место, Архипыч, – взмахнув руками, спрыгнул в окоп Степан. – Качкое.

– Это чего оно качкое? – Архипыч оставил руку в кармане, затянул пальцами в кулак невытащенный кисет, ненужный теперь чурбак откатился в сторону.

Степан поправил задравшуюся гимнастерку, подтянул замасленные липкой грязью штаны.

– Да подле ротного кажий день аноху строить, да с девкой этой бердашной... разве не засосет?..

– Доводы доводить легче легкого, а вот поелозь с мое, все ж не в щелку глядеть!

– А в твою оптику много ли видно?

– Ежели охочий – хватает.

– Хотеть-то чево? Вона воду носить, да штаны чужие, проперданные, сушить?

– Свои оботри, – с хрустом махры процедил Архипыч. И громче:

– Видать, не впустую по бревнам елозил.

Степан оберегся насупившись, скрестив опущенные руки.

– А тебе нужды нет?

– Может, че другое спросить хотел? – довольно выдул носом Архипыч.

– Или от завидков из роту выпало?

– На злу голову бьешь, как фашиста, – Степан оглянулся на блиндаж.

– Чего ж, беречь тебя прикажешь? Прыткого.

– Себя побереги. Так ведь и до греха...

– Это ты о чем?.. С Лизкой... Какой же с ней грех. Да и нужна она мне...

– Архипыч, опомнившись, рванул плечом от Степана.

– Постой, я же не то спросить...– вскинувшись задышал в ухо Степан. –

Что, у Лизки, цицки без лифчика стоят?

– Это ты у ротного спроси, – окрысился Архипыч.

– Ага, говори, сам нешто не видел...

– Да как ты зенки не таращу.

Архипыч вновь смилостивился, почуяв слабину, довольно бросил:

– Курнем давай, милок! По одной дорогой?

– Да черт с тобой, – Степан кинулся рукой, но та, стыдом прибитая к обмазанным в желании штанам, лишь дернулась, не в силах приподняться. – Только не размышляй, что ты такой наетый.

– Чего-то? – Архипыч, располагаясь к беседе, потянул кисет, но Степан уже сунулся по окопу.

– Стираться помчал?! А то поговорим еще! – Пустил вослед дымок Архипыч, а себе: «Пес шелудивый, грех попомнил. Я тебя и без греха размажу, что твою малафью по бревнам...».

...Ротный мылся шумно: беззастенчиво скинув на пол нательное белье, хватал пригоршнями Архипыча воду и прилеплял все к звонкому телу. На крепко сбитых нарах, в перекошенном крючками, наспех собранном лифчике, в сияющих трусах, так и не расставшаяся с тертыми на коленках чулками, лежала Лизка.

Не останавливая аплодисментов, ротный крутил головой, смахивая дробные брызги Архипычу к ногам, реже к нарам. Да и Лизка, без огляда на командира, не стесняла себя в обзоре. Немощные капли офицерского интереса лишь дразнили, подзывая взглянуть на Архипыча. А он, непрестанно стирая бьющие с офицерского тела терпкие заметы, дивился санитаркиной грудью, не стертыми блиндажной копотью упругими складками податливых линий под ней, выскочившей из-под резинки малой ямкой пупка.

– Х-х-хорошо, – очередью прошло по глазам, отвело лицо, ударив в скулы.

– Хорошо, – повторил ротный.

Лизка стянула резинки, закатала в бублики чулки, спиной привалилась к стене, оставив на свету белые ноги. Снарядноящичный стол припрятал от Архипыча белоснежный фарфор санитаркиных коленок, крепко замешенный мякиш икр.

– Ну, я пойду, – растирая колючие капли, медленно взрастая над столовым щитом, просипел Архипыч.

– Лизуньке-то польешь?! – догнал уже за дверью командирский голос.

Архипыч отбросил оказавшийся незнамо как в руках термос, заметался в окопе, сбивая сапогами комья глины, ломая в кулаках пальцы.

– Ишь ты! Мать!.. Точно так – цицек не видал, – обьявился Степан, обрадованный подтверждением. – Что муторно?

– Опять ты! Все не насмотришься?! – засипел Архипыч, но тут же отхаркался. – Тебе что за дело?

– Так я, могет быть, тоже в Лизку влюбленный.

– Чего?.. – Архипыч изобразил было удивление, разметав брови, но немедля собрал их до места. – Ты меня к себе не приплетай! Мне до той сучки дела нету.

– Если бы не эта «сучка», ты б уж давнехонько зверем выл! А так живем, скажи спасибо, рядом, да диву даемся.

– Лучше бы ты дубу дался, чем зенки пялить.

– Врезать мы всегда успеем, а вот полюбоваться никогда не грех... Да ты не боись, я ж тебя не привечаю и за твоими муками не сторож...

– Че несешь-то!? Какие муки? Да она хоть сечас с тобой ляжет!

– Это ты со зла, – Степан лукаво повел глазом. – А может, от чего другого?

– Ты меня не пытай, ишь, бровями задвигал. Намекиваешь все. Мне этой бабы...

– А ночью, небось, доски грызешь.

– Ты! Да я...

– Ладно-ладно, чего тут. Не один маешься.., да один зло держишь. Баба ведь она!

– Шлюха!!!

– Баба, а ты – дурак, хоть и старшина. – Степан хотел было улыбнуться, а увидев глаза Архипыча, лишь повел уголками губ. – Дурья бошка. Любишь – оттого она у тебя и в бл…х ходит.

– А скажешь, нет?

– А вот теперь ты у ротного спроси.

– Чего и спрашивать, он и без того знает... А тебе, вроде, и не видно? – вона дырок наковырял. взглянит-ка еще разок. и палаткой не прикроются. Разве так делается?

– Ты знаешь, как. Только не все мерки твои.

– Мои мерки самые точные, а коли не сходишься с ними, так и живи всю жисть у щелки, милуй на счастие.

– Ну и злой ты, Архипыч. Так и до смертоубийства доскачешься.

– Ага, еще о жалисти поговори, любовь свою упомни.

– Отчего мою-то?.. Людеческую, а не мою. Без нее-то и зарычишь, без разумения...

...Тугая окопная плоть раздвинула ноги, обложила бедра, поползла дальше, обрывая дыхание. Архипыч потянулся всем телом, откинул голову, истомленный желанием – перед глазами поплыли красные пятна, обручем схватило череп, всего стянуло тетивой, – Степанова винтовка до шомпола вошла в стенку окопа. Архипыч, матерясь, привстал, обхватив рукой рассеченный стальной пяткой приклада затылок. «Чтоб ты сдох, – пнул тело, потянулся за своей винтовкой. – Разлегся, что дерьмо в яме, снайпер хренов... Допросился... до добра? Вот и лежи, «солнцевглаз».

Архипыч огляделся, закрылся от заката плечом, выставил перед собой винтовку, залепил глазом прицел.

«Любви, говоришь, во мне нету... а вот посмотрим, какая у них любовь», – в стальном обводе оптической трубы появилась голова в мягкой зелени каски, два «цейсовских» ствола, отсвечивая розовым светом, оставили Архипычу кончик носа, да тополиный пушок ни разу небритой губы. Легкие задержали выдох, но тут палец свело на крючке, – нос сморщился под крестом прицела, добавив рисок на меченой линзе, – облачко пыли вырвалось из-под бинокля.

– Будь здоров, – невольно прошептал Архипыч. – Что ж это ты, гад, чихаешь?!

Руки отпустили винтовку, перед глазами уходящим солнцем вспыхнул огонек коптилки. Желая затушить его, Архипыч обхватил ладонями лицо. Только все ж выплыла из красного марева, пробилась сквозь вжатые в глазницы пальцы... «Лизка», – Архипыч уперся локтями в бруствер.

– Лизка! – и, выставляя себя на обзор, рванул из окопа, подбирая на ходу полы шинели.

«Зачем же это?..» – стеная, Архипыч было оттолкнулся от надвигающейся смерти, падая навзничь, только уже схватила его тупая сила, бросила вверх, разрывая кусками минных осколков...

Ночью Степана вынесли от нейтралки. Архипыча не искали, его винтовка, искореженная ударом стодвадцатимиллиметровой мины, легла в могилу на его место рядом со Степаном. Ротный только отковырял снайперский прицел, заботясь о получении новой снайперки в отделение. И уже на следующий день новый стрелок вышел к нейтральной полосе...


 

«ПАСЕКА»
(рассказ)

«Душевный человек не принимает того,
что от Духа Божия, потому что он почитает это безумием;
и не может разуметь, потому что о сем надобно судить духовно».

Первое послание к коринфянам, 2:14

Словно вытянутый некрепкой рукой из земной тверди гвоздь, измятый от надкушенных колен до сбитой шляпки сведенных над головою плеч, продвинулся сквозь спутанные нитки бровей к Марьюшке знакомый нищий.

– Что, марлыга, изна плакать идешь, – и, не выждав укора добытых из мертвой копи глаз, остудил свои. – Дай копеечку, девушка. Мундиром протертых драповых дыр испеченная старостью Марьюшка упала на колени:

– Бог подаст, – спряталась в сырой овражине прохоженных ступеней.

– Нам подаст. А кто нас вослед продаст...

Уже не раз сказанное слово, как в первый, глубже вдавило в церковный гранит скрученное поклоном тело.

– ...не за копеечку.

Колодец оконного рта Егорушкиной кельи, не дерзая выплюнуть потрескавшимися губами стянутых болью стен кроваво-кирпичный кляп, сочился зорей. Промельки слез умирающего дождя кротко кончались на отглянцованных трудами сотен иноков обсидиановых горбушках пола судорожными всхлипами. Замкнутый в израненном войной соборном приделе Егорушка ждал и своей смерти.

– Баба сдала?

Егорушка терпел.

– Баба, говорю, сдала – сюда привела?

– Уйди ты от него, – белая рука потащила обратно в темь появившегося на свет, блестящего в каплях дождя шпалами под горлом политрука.

– Куда идти-то? Пусть да расскажет, все не так тошно будет.

– Тебе... – за немощной рукой, по стене раскатанный пробившейся в заточение зорей, проявился весь, охваченный по груди бинтами, невеликий мытарь.

– А ваме что, поблевать охота?! Так это лучше на погоде, на ветерку, у стеночки, у красненькой... А я еще успею, будьте покойны.

– Оставь парня, – бинты, отпущенные опавшей грудью, сбились по запрятанным в стенную роспись бокам, добавили себе черных отметин, обратились в епископскую перевязь с недоведенными кистью крестами. – Не вели своей страсти подпасть.

– Смотри на него! Вразумлять кого придался. Может, еще и проповедь каку прочтешь? Святой из угла отхожего! Давай, сам потешь, и то дело.

– Тише, – Егорушка, уже не таясь в себе, вернулся к узникам с неоскудевшим светом уходящего дня.

– Скажу я, все скажу.

...

Продрогшее утро истлевшего лета расшумелось на крыше ржавыми пузырями, скатилось по покрытому язвами кровельному железу, замкнув оставшийся в сливах дождь; в спешке молодого мастерового застеклило обрезками льда с вмерзшими звездами чердачные щели и, намучившись с ними, проникло-таки сквозь кирпичи оконного кляпа в келью.

– Стерва, Мария твоя, – закончил вперед Егорушки политрук. – Другого захотела, а ты помешал.

– Не нужен ей, другой.

– А ты бабу знаешь!? – политрук махнул на Егорушку вытянутым холодом за кулак рукавом. – Я тут ночь побыл – все о вас раззнал, тебе – жизни не хватило.

– Моя вина.

– Что с «гансами» хвост крутит? А может, в том, что все в погребе просидел или на пасеке отбыл?

– Уймись, – объявился после долгой немоты “святой”.

– Что любви во мне малая доля...

– Не скажи, – «святой» оставил политрука, потянулся взглядом к Егорушке, пытаясь найти свое слово, но тот укрылся рукою, довел свое: «А что и была... и ту не выказал. Виноват...».

Дубовая, в рыжем окладе рваного металла дверь со стоном пропустила сложенного из чехлов полевого снаряжения часового. Политрук поддернул рукава, свел дрожащей рукой шпалы, отыскивая петлю под крючок воротника:

– Сейчас все каяться станем.

– Я тебе все ж сказать должна, – оставив гранитное убежище, Марьюшка пришла к нищему.

– А нужен мне сказ твой? Поди, скажи, да все не запамятуй, – Гвоздь, запутавшись в тряпье, поспешил прочь за ограду разваленных соборных стен. – Отцу Святому, он простит.

– Не того ищу, – ветхие покровы поползли под Марьюшкиной рукой.

– Прощение всем поискать не мешает, – Гвоздь, прилаживая сорванный лоскут, остановился. – Говори уж, коль дано.

Пасека Егорушке от Кузьмича досталась. Как добро кулацкое поделили. Семьдесят колод. Кузьмич до смерти меду наелся.

Ну и дело. Жил человек – так хорошо. А умер – и слава тебе, Господи. Да Егорушке морока. Полюбилось ему пчелиное племя. Жить в шалаш пошел. Колоды-то с дому в луга попер. Чтоб пчелы себя не утруждали. Долгим лётом. А они дохнуть стали. Не глянулся им Егорушка. Заболел он с того. Крепче лихоманки заболел. Хвороба, ой злая, приключилась. Животом впал. Глазами провалился. И то страшно – все враз. Ничего от тела не осталось. Полюбила я его. В ту пору и полюбила.

А он из шалаша да к колоде. К колоде да в шалаш. На село ногой не ступит. Ходит в поле за пчелой. Что шелеспер за мухой. Дак, каждой рыбке – своя наживка. Иль уда. Батюшка уважил. Он за председателя у Кузьмичова стола сидел. Крепкий, славно сбитый стол. В правлении стоял. Я как упаду на него, а ребрам не больно. Столешница на скатах кругла. Убиваться по Егорушке часами не в тягость. Папаше и обрыдло. Принародно меня с бумаг сымать.

Как сгубил Егорушка всех пчел – на учебу его батюшка умастил. В центр районный. К дедку. Знатный был пчелиный мастер. За науку и сосватали. Только жить он со мною в первую ночь не стал.

Папаша его главным пчеловодом, дояром пчелиным назначает. Он не спит. Пошли с матушкой к бабке. Та не торопит: «В спешке на всю жизнь утомишь. Дайте обвыкнуть пареньку. Чуток». Год обвыкал. Опосля ушел. Правда, пожил немного. Я-то не могла. Мужик рядом, на полатях, – и глаза закрывай. Ушел. Августом. В первый заморозь ушел. Сказал, что в своем доме жить должно. И ушел. За учебу продался, а себя вдруг вспомнил. До смерти обидно. Батюшка по моему слову наказал. Егорушку – на канал морской выслал. Так до войны я его не видела. Страдала без него. Никого на двор, хоть матушка впускала, и видеть не хотела. Папаша кричит, а я свое: «Умный вернется, я его и встречу». Германцев пришлось встречать. А уж потом Егорушку. Весь в дырьях, без сапог. До армии добираться погодил. Я его в погреб свела. Он чего-то сказать мне все норовил. Про любовь. Аж рот искусал под моей ладошкой. Ну и докричался. Сыскали его. Народ на сходке: «пострадавший от совецкой власти», – за него вступился. А какой он «пострадавший»? Коммунист и есть. На колодах сидел, а меду никто не пробовал. А что канаву рыл, так это не власть. Мне фашист и поверил...

Повесили Егорушку. Как судьба. В день, что ушел, и повесили. Судьба его.

– Твоя судьба, – собирая седину соборных стен, нищий сполз на изломанный кирпич освобожденных окон. – А его, как пасеку не ту выбрал, и случилась.

– Так я дура! Была. Надо бы за пчелками вместе ходить.

– Сюда тебе долго… ходить.


 

«В Р А Т А»
(рассказ)

«...Просите, и дано будет вам,
Ищите, и найдете, Стучите, и отворят вам...»

Святое Благовествование от Матфея.

Бледную глину измятых болезнью щек, не злобясь в глубоких морщинах, расчертили соленые дорожки высохших слез. Аннушка умерла ночью, и кристаллики соли, льдинками мерцая в лунном свете, разлетались сквозь освободившийся от одеяла стеклянный глаз градусника, гасли на изъеденном мокрой тряпкой полу, оббитых каталками стенах, растворялись в ближнем к изголовью Аннушкиной кровати углу, до черноты вылизанном липкими языками скрученного в дугу фикуса.

Утром – стереть пыль с кроватных дужек, засыпать мусором фикусный провал и пробить шваброй по больничным койкам «подьем» – пришла толстая баба с вонючим ведром. Покочегарив под кроватью, баба уставилась на Аннушку.

– Светка! А, Светка! – проорала в глубь коридорного двора минутой позже.

Одеяла на соседних койках зашевелились, но голов не отпустили, налились синими нитками вспоротых тряпичных жил, застыли скрученными буграми протертых желваков.

– Светка, сучка, что ж ты градусники не собрала!

Один из бугорков разгладился, и на свет появилась медицинская трубочка запечатанной ртути. Только расчерчивая на полосы лицо, заспанная санитарка прошла мимо, остановилась возле бабы:

– А тебе-то что? Главврач что ли? – и насторожилась. – Во, черт!..

– Черт, черт, тебя чтоб черти побрали. Штук десять расфиндячила.., – вновь зашуровала шваброй баба.

Светка вытащила у Аннушки градусник, прикрыла ее простыней.

– А мне потом убирай, – баба перешла к другой койке. – Вези давай до хозяина...

...Цепляясь за каждый этаж и натужно скрипя, лифт опустился на ржавые пружины. Светка, навалившись животом на каталку, воткнула ее за разбежавшиеся двери в обшитый красными пятнами дежурных ламп подвал, застопорила кабину, оставляя белый прямоугольник опущенного под землю света.

– Пусти лифт, – рыгнулось из подвальной собачьей глотки.

– «Жди», – Светка распяла руки в распахнутые створки.

– Лифт пусти, кому говорю! – ударил в лицо запах разжеванной котлеты. – Клиенты ждут.

Выпавший из темноты мужик в синем халате, возвращая оставленное на стеганом матраце лицо, то тер ладонью прошитые ровными стежками скулы, то растягивал жирные губы тыльной ее стороной.

– Отправляй, говорю, обратно. Не стопори подачу.

– Уже спотыкаюсь, – еще крепче вжала руки в холодный металл санитарка.

– Ладно, – неожиданно скоро согласился страж анатомички. – Из легочного что ли?

Светка, кивнув, опустила руки.

– Чего померла?

– От легких и померла. От тяжелых-то – дохнут. Вот без надрыву и померла, только все таблеточек просила. Нудела прям, как оса. А к чему? Всяк померла легко, никто и не заметил. Даже градусник не разбила...

Растирая коленками в зеленую кровь подорожник, оставляя на мышином сукне густые мазки с вороненых ваксой щек, Аннушка обнимала ефрейторские ноги, роняла на волглые сапоги слезы. И они пропадали в темных горловинах голенищ, взрастивших на гладких деревянных стеблях консервированную смерть, топили высыпавшуюся на землю нежданным снегом соль.

– Паф-паф, будем деффочка, – взнузданный, переброшенным через шею автоматным ремнем, ефрейтор спешил из Аннушкиных объятий.

Ему вторил, перебрасывая австрийскую винтовку с плеча на плечо, солдат со сведенными тоской бровями:

– Паф-паф... паф.

– Отпустите, родненькие, – соль пожелтела от прибывшей влаги. Ефрейтор брезгливо отвернул лицо, забился рыбой в слабеющем охвате.

– Партизан, ошень плехо, – прошипел в сторону.

– Пустите, – Аннушка безысходно разжала руки, сомлевшей свечой оплыла на землю. Тут же допущенная к делу рифленая глубоким рисунком подошва с хрустом примяла белый холмик, чтобы через мгновение выстрелить снежным зарядом в летнюю зелень.

Усердно работая гастрономом, ефрейтор безнадежно пересолил заправленный пылью придорожный салат из одуванчиков, забыл в труде про Аннушку, – любуясь поседевшей травой, напомнившей ему на какое-то мгновение мекленбургское лето с подсоленным папоротником на палаточной парусине, белым морским песком, привезенным под строевые на лагерный плац и утрамбованным сотнями ребячьих ног, звонкоголосые призывы к маршу по Европе с барабанным боем и бунчуками славы...

– Komm, komm, – прогнавший тоску солдат подоткнул под локоть замученно провисшую на ремне винтовку, согнулся над Аннушкой. Прозвенел автоматной упряжью и ефрейтор, очнувшись от воспоминаний.

– Простите, – сжалась в комочек девочка, но оставив надежду: «...милостив буди мне, – прошептала, открывшись под рукой с белым солдатским перстнем, – Господи».

– Main Gott! – вновь звякнувшая автоматная узда отвела в сторону ослабшую вдруг руку, и ефрейторское «вставайт» оборвалось: «Main Gott!»,– обомлел и он в поклоне, опустился на колени, робея, провел пальцами по детской головке, опушенной седой пылью, не собрав и толики ее, отдернул руку.

– Main Gott!

Окрепнув пророненным словом, Аннушка отняла от земли голову – стыдливо упирая лопатки в военное сукно, патруль пропадал на дороге. Вослед ему, выбивая фонтанчики пыли, выпустил пристрелочную очередь упавший на землю дождь.

Сбереженные широкими ладонями подорожника крупинки соли кротко таяли в пролившихся с неба каплях, исходили солеными ручейками по линиям судьбы глубоких прожилок.

– За что, Господи? – Аннушка подняла к дождю лицо. – Господи, за что...

Косая Батькова землянка, в мазутной пропитке шпального сруба, раздвигая косой крышей куски болотного дерна, лезла из земли треснувшей свеклой.

– Куда прешь? – Затягивая на животе штаны, остановил Аннушку в разломе двери обросший дерюжной щетиной мужик. На голос из бурой завеси разлома оправленное промокшим в любовном труде золотом волос выглянуло женское лицо...

– Куда валишься, тебя спрашивают! Или сполоумела?..

В наспех схваченном трофейным ремнем, с «Gott mit uns» на круглой бляхе, кургузом пиджаке, небритый мужик мало напоминал командира – Батька. Скорее нашкодивший школьник-переросток, озираясь и поминутно поддергивая штаны без единой пуговицы, еле удерживаемые веревкой, зацепившейся за желтую грыжу кальсон, вытолкал Аннушку наружу.

– Во-кот, – кого не ждали, того не ждали? Эй, мать, дочка пришла, – не оборачиваясь в землянку отрапортовал мужик, и уже не сторожась, продолжил для Аннушки.

– Пришла, значит, во-кот, – вновь комкая свое «вот так вот», зацепился пронырливым взглядом за скомканный Аннушкой мешок, остановил «брючной» тик.

– Доставай, что снесла.

– Соль...– Аннушка бессильная обмануться Батьковой улыбкой, попятилась к сосне.

– Ну, давай, давай, свое яичко, курочка-несушка.

Обдирая скомканным кулачком сухую кору, Аннушка пропустила за спину руку, прижалась к стволу.

– Ну, что жмешься, чай, не жених. Давай, говорю, продукт.

– Вот...– Аннушка протянула раскрытую ладошку.

– Что вот– хоровод. Соль где?

Заневоленный подорожник, почуяв слабину, раскрылся в ладони переплетом белых жил.

– Не донесла! не до-не-сла!!! – с завыванием обрушился в миг озверевший Батька. Сорвал с Аннушкиной головы платок, размахнулся, обратив его в кнут, и лишь для новой силы задержал на излете руку.

Аннушка молча упала на колени. Лицо, все это время наблюдавшее из дверной трещины происходящее, ушло под землю...

– Просила, говоришь? – мужик юркнул за Светку, прижал кнопку...

– Так, просила или просто – плакала? – голодный Люцифер отпустил кнопку лифта и вдарил колокольным басом по залитому печным заревом коридору.

– Ха-ха, у вас, чертей, разве допросишься?

– Сам черт, – Светка отпрянула к запахнувшимся створкам, тыча пяткой в плотно сжатые металлические губы. – Открывай!

– Отвезешь-поедешь. – Мужик вновь прилепил ладонь к панели вызова, скривил в ухмылке рот.

«Зараза», – Светка выжала соленую хлябь из резиновых ручек, толкнула каталку под красный свет. Оставляя на белой плитке котлетные крошки, мужик в синем халате шагнул за нею.

– Вот я и говорю, все б вам задом вертеть. А дело делать? Носить-катать, а? Небось, еще и не раздела?

В пламени ламп синий халат почернел, исчез без белого света вместе с телом, и только обожженное похотью лицо да красные руки, придвинулись к Светке.

– Не лапай – будешь косолапый, – Светка вырвалась из повисших в воздухе обрубков, и в игре молодого тела каталка отскочила к стене – густой гром пустого железа прошелся по коридору.

– Поворачивай, приехали,– откатился по рельсу стальной лист.

Зал с длинными рядами глубоких стеллажей, составленных из прорезанных вдоль дождевых бочек, окропляла одна желтая лампа в жестяном зонтике абажура. Выпуская тягучую желчь по тряпичным жилам, прямо под ними на брусовом столе, обтянутом детской клеенкой, издыхало набитое ветошью ведро с туалетным клистиром.

– Вот туда, с краешку, – помянув взглядом податливую Светкину грудь, обретший тело Люцифер обогнал замешкавшуюся санитарку. – Для кого цветешь как не для нас!

– Дурак, – бросила каталку.

Мужик перехватил ее, направил к ближнему стеллажу с вывернутой гайкой бочечного слива.

– На лед положи, – вдруг заупрямилась Светка.

– На кой, и так сойдет. – Мужик потянул Аннушку в пустую бочку.

– На лед, – огрубев голосом, Светка схватилась за простыню, та поползла, подставляя Аннушкино лицо желтой лампе. – Я же сказала...

– Да фиг с тобой, – мужик испуганно оставил Аннушку в покое, потащился проходом в дальний угол зала, пиная трубчатые стояки. – Льда не видала... Что ей, от этого легче станет? Да и не развернешься тут. Повезешь?

– Повезу.

Светка взялась за каталку, но, передумав, подняла высохшее тельце, прижала к груди.

– Во, дура!.. Как родную обняла, метра ведь не снесешь...

– Донесу, не тебе учить.

Мужик шагнул к Светке, протянул руки:

– Давай, что ли, вместе...


 

SENATOR — СЕНАТОР
Пусть знают и помнят потомки!


 
® Журнал «СЕНАТОР». Cвидетельство №014633 Комитета РФ по печати (1996).
Учредители: ЗАО Издательство «ИНТЕР-ПРЕССА» (Москва); Администрация Тюменской области.
Тираж — 20 000 экз., объем — 200 полос. Полиграфия: EU (Finland).
Телефон редакции: +7 (495) 764 49-43. E-mail: [email protected].

 

 
© 1996-2024 — В с е   п р а в а   з а щ и щ е н ы   и   о х р а н я ю т с я   з а к о н о м   РФ.
Мнение авторов необязательно совпадает с мнением редакции. Перепечатка материалов и их
использование в любой форме обязательно с разрешения редакции со ссылкой на журнал
«СЕНАТОР»
ИД «ИНТЕРПРЕССА»
. Редакция не отвечает на письма и не вступает в переписку.