журнал СЕНАТОР
журнал СЕНАТОР

ПИЛОТКА С САХАРОМ

АЛЕКСЕЙ КУРГАНОВ

АЛЕКСЕЙ КУРГАНОВ, День Победы, победа-65, журнал Сенатор, МТК Вечная Память, 65-летие Победы / АЛЕКСЕЙ КУРГАНОВОтец, Сашка и Лёшка ушли на фронт, и тринадцатилетний Колька, младший из трёх братьев, хотя и не сразу, но опять повадился ходить на железную дорогу. Какой-то определённой цели в этих хождениях не было, просто Кольке и раньше, ещё в мирной жизни, нравилось смотреть на проходившие поезда, наблюдать за этим живым, энергичным и, казалось, вечным движением. Здесь, на «железке», он и самого себя вдруг начинал ощущать не посторонним наблюдателем, а пусть крохотной, но всё же частичкой этого неугомонного движения, этой постоянной и весёлой неуёмности. Как первобытный человек мог бесконечно любоваться пламенем костра, так и Колька, не замечая времени, мог любоваться жизнью железной дороги. Это потому, что костровый, не печной, не от спички, а именно костровый огонь — он живой. Так и «железка», она тоже живая. Колька с восхищением и даже некоторой робостью прямо-таки благоговел перед махинами вечно куда-то спешивших могучих работяг-паровозов, завистливо глядел на вереницы покорно, словно овцы за пастухом, тянувшихся за ними то ярких и нарядных, блестевших стёклами пассажирских вагонов, то выкрашенных невзрачным суриком трудяг-грузовых. С некоторым снисхождением он щурился на по-деловому суетливые рабочие «летучки» с одетыми в одинаковые черные спецовки дорожными рабочими, с какой-то детской радостью встречал юркие маневровые «кукушки», растаскивавшие или, наоборот, сбивающие в составы всё те же грузовые пульманы или приземистые платформы.

С началом войны как-то сами собой эти его железнодорожные экскурсии прекратились. Почему — он и сам не мог объяснить. Просто жизнь провела какую-то невидимую, но чётко осязаемую черту: э т о — до войны, в той, мирной жизни, а с е й ч а с — война, и жизнь совсем другая. И даже когда отец и братья ушли воевать, и дом вдруг стал непривычно тихим, тёмным и, как ему, Кольке, стало казаться, каким-то незнакомо-чужим, и хотелось быстрее выйти на улицу, и идти всё равно куда, только бы не возвращаться в эти пугающие домашние тишину и темень, на железную дорогу он всё равно не ходил. Не тянуло — и всё тут.
Мать с утра до ночи пропадала на заводе, а он, Колька, вместе с Васькой Ениватовым, соседом и верным товарищем, ходил с удочками на речку, к монастырю, где пропадали целыми днями, купаясь, загорая и ловя шустрых ершей, окуней и плотву. Когда же подошла грибная пора, стали ездить на Чёрную — станцию между городом и Рязанью, где они знали все грибные места и часто привозили полные кошёлки подберёзовиков, рыжиков и свинушек. Пойдём на путЯ, предлагал Васька. ПутЯ, передразнивал его Колька. Село ты, а не путЯ. Двоечник. Васька не обижался: учился он и на самом деле не очень. Путя или пути — какая разница, начинал он пыхтеть обиженно. Пойдём, Кольк! Ты же обещал! Мало ли чего я обещал, хмурился Колька. Не хочу. Устал. Может, завтра. Он шёл домой, а Васька с какой-то серьёзной тоскою долго глядел ему вслед.
А действительно, почему ему вдруг так резко разонравилась бывать там, на «железке»? Почему он так упорно стал её избегать? Может, неприятна она стала после того, как отец и братья уехали из дома на фронт именно по ней. Хотя тоже глупость: железная дорога-то в чём виновата? Не уехали бы по ней — уехали бы по шоссейке. Ехать-то всё равно надо было. Воевать… Нет, Колька, хотя ему и было всего тринадцать лет, а прекрасно понимал, что «железка» здесь совершенно не при чём. Но… Вот тебе и «но». Прямо загадка какая-то. Приключения Шерлока Холмса. Прямо как отрезало — и всё тут.
Колька, может, и дальше бы не ходил, если бы не Васькина настырность. У него тоже ушли воевать отец и брат Мишка, он тоже остался вдвоём с матерью, ему тоже после ухода мужиков дома стало сидеть невмоготу, вот он и приставал к нему, Кольке — пойдем да пойдём! Ну что с ним сделаешь! Была, была у него такая вредная особенность: если прилепится, то намертво. Пока, как говорили в родной маминой и отцовой деревне, не сдоньжит. Колька для виду, конечно, поломался (Ну, а как же без этого? Обязательно! Характер показать — первое дело!). Но, в конце концов, согласился. Честно говоря, его и самого в последние дни всё же подмывало сходить, но… И вот опять останавливало это «но». Может, не пускало ощущение того, что она, «железка» была из той, хорошей и спокойной, м и р н о й жизни, и Кольке очень не хотелось пускать её в жизнь сегодняшнюю, военную, плохую. Это же ведь совсем разные понятия — мир и война. Это только у писателя Льва Толстого они вместе, в одной книжке, и всё там так красиво — гусары, уланы, знамёна, кивера, барабанная дробь… Так то книжка, в ней чего хочешь можно навыдумывать. А в жизни выдумывай — не выдумывай, а она всё равно по-своему сделает. Без всяких красивостей. Поэтому не сопротивляйся и следуй куда она тебя ведёт, хотя это и осуждается передовой советской молодёжью, потому что это проявление самого настоящего малодушия и рабская эта… как его… Лёшка ещё называл… психология, вот!
— Ладно, — сказал он Ваське. — Завтра. Прямо с утра.
Васька было разнылся: а почему не сегодня, не прямо сейчас, всё равно дома делать нечего, не на мать же смотреть, которая в последнее время как уставится в окно, так и сидит целыми вечерами, неподвижно, как статуя какая… А, Кольк? Пойдём! Может, гаек каких наберём, в расшибец играть будем! А? Но Колька построжал лицом и сунул товарищу под нос свой костлявый кулак.
— Сказал завтра — значит завтра! Имей дисциплину, понял? А ещё пионер! Я за тобой зайду, понял?
— Угу, — кивнул Васька. Колькиного кулака он совершенно не боялся. Подумаешь, кулак! Его, Ваську, Жиган голутвинский однажды даже ногами бил, и то ничего. Жиган — злой, он бандит, и в шайке его все также же злые, и бандиты. А Колька — добрый и справедливый, он просто хочет казаться таким вот суровым, потому что война, а значит — не до разных там… нежных проявлений. Они там, в мирной жизни остались. А сейчас война. Она требует мужества, решительности и чтобы никаких легкомысленных улыбочек. А что кулак показывает, так что ж? Не обниматься же ему лезть на самом деле! Опять же и самому Ваське духариться, дескать, чего ты свой кулак суешь, подумаешь, и старше-то всего на полтора года, а кулаки я и сам совать умею, и тому подобное, тоже нельзя. Не позволительно по правилам дворового поведения. И опять же Колька может запросто передумать, а этого допустить было решительно нельзя! Потому что на «железке» интересно, а опять сидеть вместе с матерью, которая, как отец и Мишка на фронт ушли целыми днями, если не идёт в смену на завод, сидит у окна и всё молчит, молчит, молчит… Чего всё молчит? Хоть бы песни, что ли, какие пела! Он же умеет!
— И матери смотри не проговорись! — предупредил Колька строго. — А то я знаю тебя, балабона! Сейчас как сядешь с ней, и ля-ля, ля-ля!
Вот это было уже совершеннейшей неправдой, и трепачом и балабоном Васька никогда не был. Это кто угодно мог подтвердить, да и сам Колька распрекрасно знал — но, опять же, дворовый этикет. По нему, по этикету, было положено предупредить, чтобы рот — на замок. А что касается обзывания балабоном, то не такое уж оно было и обидное. Это вам не матом. Можно стерпеть. А то ведь не придёт. Он, Колька, такой. Нет, не вредный, а принципиальный. Он скоро комсомольцем будет, вот и тренирует на нём, на Ваське, будущую комсомольскую принципиальность. Да пусть тренирует! Ему, Ваське, не жалко. Подумаешь!
Вообще, уж если совсем начистоту, Колька сейчас просто-напросто вредничал, хотя даже самом себе в этом ни за что бы не признался. На «железку» вполне можно было сходить и сейчас, ничего не мешало, но тогда исчезли бы сами значительность и торжественность этого мероприятия. Потому что когда оно, мероприятие, серьёзное, то его нельзя проводить так вот, с кондачка, сразу. Дескать, ой, ай, давай, быстрей, пошли! Нет, ребята, это совершенно несерьёзно! Перед таким походом обязательно должен быть такой, как бы это правильно сказать, подготовительный, что ли, период. Это в магазин или баню можно идти без всякой подготовки. Взял сумку, карточки хлебные, или, когда в баню, мочалку с тазом — и иди себе спокойненько мойся или карточки отоваривай. Подумаешь, магазин, баня! Обычные торговое и моечное учреждения. А железная дорога — нет. Это, брат ты мой, на сто порядков выше. Здесь с кондачка никак нельзя. И вообще, Колька, когда вырастет, обязательно пойдёт работать только на неё, на «железку». Это решено, это без всяких сомнений. Он хорошо запомнил, что отец как-то говорил о железнодорожной «ремеслухе» где-то в Моршанске, под Тамбовом. А чего? Здесь недалеко, до Рязани, там пересадка — и по воронежской дороге. На выходные даже домой можно будет приезжать, тем более, может, там, в ремесленном, и форму выдадут. А чего? Железнодорожникам форма положена. Как военным. Или всё-таки не положена? Надо у дяди Федоса спросить, соседа. Он там, на дороге, всю жизнь отработал, так что должен знать.
Да, вот поедет туда, в Моршанск, отучится два года, станет помощником машиниста, а потом и сам будет паровозы водить. Не сможет, что ли? Другие могут, а он нет? Ерунда какая! Да запросто! Эх, и жизнь тогда начнётся! Красота-красотища! Вот только Гитлера надо сначала победить, а то чего-то уж очень он… распоясался. Ничего. Зря, что ли, и отец, и Сашка с Лёшкой на фронте! И Васькины дядя, то есть отец Агафон и брат Мишка. Мишка-то, он, правда, в отличие от телка Васьки, самый что ни на есть настоящий хулиган. Такие фронтов совершенно не достойны, но уж ладно. Может, исправится в результате боевых действий, перестанет уркаганить…
— Кольк, — услышал он жалобно-просительный Васькин голос (вот ведь задумался, и совсем забыл про него!). — Ну как, а?
— Завтра, — повторил он и на всякий случай сурово поджал губы. — Жди.
— Коль, сделай радио погромче, — сказала мать. — На заводе сказали: сегодня будет важное сообщение, — и взглянула на часы. — Да, как раз сейчас…
— Слушайте специальное сообщение Совинформбюро, — послышался из репродуктора уже знакомый, как всегда сурово-торжественный голос известного диктора. — Передаём Постановление Государственного Комитета Обороны. Им объявляется, что оборона столицы на рубежах, отстоящих на сто-сто двадцать километров западнее Москвы, поручена командующему Западным фронтом генералу армии Жукову… В целях тылового обеспечения обороны Москвы и укрепления тыла войск, защищающих Москву, а также с целях пресечения подрывной деятельности шпионов, диверсантов и других агентов немецкого фашизма Государственный Комитет Обороны постановил: ввести с двадцатого октября 1941 года в городе Москве и прилегающих к городу районах осадное положение… Нарушителей порядка немедля привлекать к ответственности с передачей суду Военного Трибунала, а провокаторов, шпионов и прочих агентов врага, призывающих к нарушению порядка, расстреливать на месте…

— Вот, — сказала мать, выслушав сообщение до конца. — Передали. А ты собрался в деревню ехать!
— И чего? — не понял Колька. — Я ж не просто так. Я ж за картошкой!
— Нечего! «За картошкой»! Ты чего, не расслышал? «Осадное положение»! Расстреливать на месте!
— А я-то тут при чём? — он все ещё никак не мог понять логики материных рассуждений. — Я, что ли, агент? Вечно ты напридумываешь всё! Это называется паникёрша!
— А не при чём! — мать, конечно, понимала, что сморозила глупость, но не признаваться же! Поэтому и настроена была весьма решительно. — В общем, нечего никуда ездить! Сиди на месте! Не пущу! А то ещё попадёшь, не дай Бог, в какую историю!
— Да в какую историю-то? — начал кипятиться Колька. Правильно говорят: у бабы волос длинный, а ум кроткий. Историю какую-то выдумала… Вечно она всего боится!
— Я сказала: не надо никуда ехать! Ты дождёшься — напишу отцу! — выдвинула она последний, самый убийственный аргумент.
— Ага! А есть чего будем? — выдвинул Колька тоже свой последний аргумент, самый, как ему казалось, серьёзный, уж серьезнее материного-то!
Мать сердито засопела. Да, аргумент был действительно весомым. С едой становилось всё хуже и хуже. Хлебный паёк — четыреста граммов на двоих. Да и картошки осталось от силы на месяц. Ну, заварка. Ну, кулёчек сахара, да и какой там кулёчек — горсть, на два стакана, не больше. Ну, ещё с кило пшена… С такими запасами и помереть можно. Они, и он, и мать, толстыми-то никогда и не были, а сейчас совсем стали такими стройными, что стройнее не бывает. Как покойная бабушка говорила, краше в гроб кладут. А у матери — Колька уже с неделю как заметил — и ноги отекать стали. Это от неё, от постоянной голодухи… И ведь надо же: ещё сопротивляется! «Никуда не поедешь»! Щас, послушался я тебя… И вообще, пока отец на фронте, я дома за главного… А то сиди тут с тобой рукава жуй, слюнями закусывай…
— Не ездий, Коль… А? Не поедешь? — в голосе матери уже не было никаких приказных интонаций, а только одна тягомотная мольба. Этого Колька не любил ещё больше. Вообще, каким-то очень уж нервным стал он в последнее время. Тоже, что ли, от голодухи?
— Ладно, — буркнул словно бы нехотя. — Подумаю… Пойду погуляю…
Мать вопросительно-жалостливо посмотрел на него.
— Да не поеду! — повысил он голос. — Я ж пообещал! Ну чего ты, ма! Прям как маленькая!

Покойная бабушка Василиса Агаповна не раз говорила и ему, Кольке, и всем остальным: никогда ничего наперёд не загадываёте! Загадаешь — обязательно не сбудется! Она вообще умная была, бабушка-то. Она хоть всего два класса во всей своей жизни проучилась в этой… как их в деревне… церковно-приходской школе, а всё равно умная. Если бы не царский режим, при котором она родилась и жила в молодые годы, то вполне могла бы быть передовой комсомолкой и даже выступать на собраниях. Хотя нет, с собраниями — это перебор. Она же толстая! Колька, когда представлял её, бабушку, на трибуне с графином, то поневоле смеялся. Это же юмористическая картина! Прямо журнал «Крокодил»!
А насчёт загадывать, она всё же полностью права! Вот и вчера — загадали сходить на «железку», размечтались-разлетелись, а когда Колька сегодня, сейчас зашёл за Васькой, то увидел, что тот лежит на кровати с надутой красной и сердитой мордой, и к тому же перевязанной через подбородок, уши и затылок тёплым шерстяным платком. Понятненько: Ваське явно не до прогулок. Увидел его, Кольку, запыхтел ещё больше, и жалобно так, дескать, видишь, какие дела. Прямо как нарочно! Проходи уж, что ли, раз пришёл…
Проходить не хотелось, и вообще, для чего? И так видно, без слов, что заболел. Уши, что ли, опять у него потекли? Слабый он всё-таки, этот Вася. А ещё на фронт собрался убегать! Там, на фронте с тобой, таким больным, возиться некому и некогда! Там бои, а не игрушки! Там здоровые бойцы нужны, а не которые с больными ушами! Да, не совсем удобный получился момент для его, Колькина, визита. Надо поздороваться — и уходить. Нечего тут сидеть…
— Ой, Коля пришёл! Проход, садись!
Это Васькина мать, тётя Глаша. Она — хорошая. Всегда приветливая и вежливая. Его, Кольку уважает за серьёзность характера и ещё за то, что он хорошо учится. Васька в отличие от него школьными успехами похвастаться не мог. У меня память слабая, говорил он в своё оправдание, поэтому не развивается. Детский лепет это, а не оправдание! Память можно натренировать, было бы желание! Зато сон хороший, язвительно отвечал ему Колька. Тебе волю дай, так ты с кровати целями днями бы не вставал. А, может, годами. Спал бы и спал себе. Без всякой сознательности. А ещё комсомольцем хочешь стать. И значкистом ОСОВИАХИМа. А если ты в самолёте уснешь? Или когда с парашютом прыгнешь?
— Здоров, Васьк, — сказал Колька. — Здравствуйте, тёть Глаш.
— Здравствуй, Коль, здравствуй, — ответила та устало (она только пришла из ночной смены). — Вон, видишь? Опять отит.
Колька знал — так называется воспаление какого-то среднего уха. Оказывается, у Васьки ещё и среднее есть! Не как у всех нормальных людей — два, правое и левое. Да, чего ему, Ваське, не выпендриваться, с тремя-то ушами! А ещё называется — друг!
— Говорила ему: не стой на ветру! Чего её ждать, почтальонку-то! Если принесёт, то принесёт, никуда не денется. Нет, настырный! «Мам, я постою, подожду». Неслух! Вот напишу отцу, ей Богу, напишу! Так что отменяется сегодня ваша прогулка, — сердито сказала тётя Глаша, и вроде бы даже сама огорчилась, что отменяется.
Колька от этих её вроде бы совершенно безобидных слов сжал скулы, сузив глаза, зло посмотрел на этого враз притихшего от такого невольного разоблачения трёхухого трепача: значит, всё-таки проговорился? Тот понял его мысли, шумно сопя носом, энергично, насколько позволял платок, отрицательно замотал головой: не-не! Ни слова не сказал! Это она просто так! Что гулять не пойду! Это она не про дорогу! Ты чего, Кольк! Не веришь?
— Ты посиди, Коль. А то Ваське-то скучно, — сказала тётя Глаша. — Видишь, опять уши воспалились. Прямо беда — чуть ветерком обдует, и всё. Надо бы к Петру Васильевичу сходить, да неловко, — и, понизив голос, прошептала испуганно. — У него ведь двоих сыновей… Сразу… Вот уж беда так беда! Оба двое…
Колька Петра Васильевича знал. Это был уже пожилой «ушной» врач, который жил с постоянно болеющей женой и двумя сыновьями, Аркашкой и Валеркой, в сером заводском доме, напротив бани. Аркашка и Валерка в позапрошлом году поступили в Москву, в военное училище, и поэтому старый доктор ходил важным и донельзя довольным. А как же: сразу оба двое — и теперь курсанты! Выучатся — офицерами будут. Нашей легендарной и непобедимой Красной армии! И. видишь ты, горе-то какое. Оба. Сразу.
— Под городом Малоярославцем, — продолжала тем временем Васькина мать. — Их, говорят, туда срочно, чтобы немцы к Москве не прорвались… Вот и не прорвались… Ребята-курсанты их и не пустили… — и явно пересказывая чужие слова, продолжила. — Геройски заслонили столицу своими молодыми жизнями. Ох, горе-горе… Когда ж это всё кончится? Ваши-то пишут?
— Пишут. Отец на прошлой неделе письмо прислал. А Сашка с Лёшкой — недели две.
— Они все вместе?
— Не. Это Сашка с Лёшкой в одной части. Стрелковой. А отец — в танковой. Механиком.
— Чего пишут-то?
— Да чего, — и Колька пожал плечами. — Всё нормально. Воюют. Живы — здоровы, — и вдруг ни с того, ни с сего ляпнул. — Чего и вам желают
Чего желают? Чего ты, Колька, врёшь? Ничего такого в их письмах написано не было! Тоже мне… фантазёр-писатель, граф Толстой гиперболоид!
— Да, в общем, нормально всё! — закончил он преувеличенно бодро. — Бьют врага! Чего и всем желают! (Чего желают? Чего это он бормочет-то? А ещё Ваську балабоном обзывал! А сам-то).
— Дай-то Бог, дай-то Бог… — согласно закивала тётя Глаша. — А вот наши не пишут. Ни Агафон, ни Мишка. Уже месяц как… А, Кольк? Чего думаешь? Почему?
— Чего? — вдруг неожиданно испугался Колька.
— Чего не пишут? — она спросила его таким тоном, как будто разговаривала с равным по возрасту, без всякого возрастного снисхождения, и опять же так, как будто их, мужа и сына молчание, как-то зависело от него, от Кольки.
— Да кто ж знает… — растерялся Колька и тут же спохватился
Нельзя же так — «кто знает»! Нельзя! Ты чего, Колька, маленький, что ли? В людях надо поддерживать дух! И чтобы без этого самого уныния! Она же тем более женщина. Слабый пол.
— Так это может много быть причин, — преувеличенно бодро ответил он. — Может, времени нет. Или с почтой чего… Война ведь, не мирное время… Да напишут! — он для уверенности даже рукой махнул, — Обязательно! Вот свободное время будет — и напишут!
— Да-да… — как-то растерянно согласилась тётя Глаша. — Конечно, напишут… Не могут не написать… Знают же, что мы здесь волнуемся…
— Ладно, я пойду! — сказал Колька, поднимаясь с табуретки. — Выздоравливай, Васьк. Я зайду ещё. Ещё сходим… — и хитро подмигнул. Васька, не переставая шмыгать носом и не закрывая рот, согласно кивнул: конечно. Обязательно. Как поправлюсь — первым делом.

И Колька пошёл на «железку» один. Тоже, в общем, ничего, хотя с Васькой, конечно, было бы веселей. Он вообще весёлый, Васька-то. Он и ушами умет шевелить. Смешно так! Это потому, что у него морда круглая, спокойная, вечно улыбающаяся, хоть и не отличник в школе и даже не хорошист. Вообще, он, Васька, довольно легкомысленный. Вот чего он всё время улыбается? Зачем? Война же идёт, какие могут быть улыбки? И учится как-то очень неровно. То четвёрку получил, то сразу двойку. Это, как он сам говорит, от рассеянности памяти. Такой родился. Вот тебя отец ремнём как-нибудь как следует вздрючит, враз память перестанет рассеиваться, пригрозил ему однажды Колька. Не, завертел головой и отдельно взятыми от головы ушами Васька, отец меня не лупит. Это почему же, удивился Колька. Ему, чего греха таить, хоть и редко, но всё же доставалось. И даже ремнём. Когда особенно проштрафится. А этот, вишь ты! Фон барон… Кудряво живёшь, сказал Колька. Если без ремня.
Потому что я — поздний ребёнок, важно ответил Васька. Какой, не понял Колька. Поздний какой-то, важно повторил Васька (хотя, по глазам было видно, он и сам-то толком не знал, что это значит). А поздних не лупят. Ага, ехидно ответил Колька. Только гладят. Интересно, за какие-такие заслуги? Жалеют, пояснил Васька. Колькиного ехидства он так не понял. Это называется — полное отсутствие чувства юмора. Да, жалко, согласился Колька. Был бы я твоим отцом — непременно тебя бы драл. Каждый день. Это за что же прямо каждый-то день, тут же обиделся Васька. А так просто. Чтобы ты не очень-то… Для профилактики. И чтобы не зазнавался. И вообще.
Дурак, сказал Васька и обиделся ещё сильнее, прямо по серьёзному. Вот это был ещё один из его многочисленных недостатков — моментально обижаться. Прямо как девчонка. А девчонок не лупят. Нельзя. Потому что нежные существа (ха-ха три раза! Нежные! Кланька вон Морозкина как матом пустит — уж такая прямо нежность получается! Прямо нежнее, чем у какого-нибудь пьяного мужика!).

Пройдя мимо длинных и унылых в своей стандартной одинаковости бараков МОГЭСа, как все называли городскую распределительную электростанцию, он вышел прямо к путям. На первый взгляд, ничего здесь с его последнего прихода не изменилось: всё так же неспешно-солидно гудели паровозы, всё так же шустро сновали по путям транспортного парка «кукушки», а человек пять дорожников, как в мирные времена, возились у одного из путевых семафоров. Всё было так и не так. Во всей это привычной рабочей суете, над паровозами, платформами, семафорами и рабочими, чувствовалось какое-то неприятное, тревожное напряжение. Было такое впечатление, что все, и люди, и механизмы, чего-то ждали. Чего-то очень важного, от чего зависит буквально всё — а вот что это было, что это — важное, Колька не понимал. Да, действительно, хуже нет, чем ждать и догонять. Это ведь весь измытишься в этом неприятном тревожном ожидании, а вот дождёшься или нет — тоже большой и больной вопрос.
Да и изменения были, хотя и не бросались в глаза. Стало меньше пассажирских поездов и больше (гораздо больше) воинских эшелонов. И дорожники, которые возились сейчас там, у семафора, были сплошь женщинами, ни одного мужика. А вот через пути, внимательно оглядывая окрестности, прошёл военный патруль, два солдата с винтовками и офицер — и это тоже было ново и непривычно-необычно. И опять, опять — воинские вагоны, вагоны, вагоны… Сколько же вагонов, и все куда-то торопятся, куда-то спешат! Впрочем, что значит «куда»? И без слов понятно — защищать Москву.
Колька подошёл ближе, прямо к самому железнодорожному полотну — и вот тут, в этот момент, случилось неожиданное, чего в прежней, мирной жизни и представить себе невозможно. Из проходящего мимо состава, из солдатской теплушки, откуда доносились весёлая песня и даже смех, и откуда, из полуоткрытых, несмотря на холод, дверей, выглядывали весёлые и возбужденные лица солдат, вдруг раздался весёлый крик: «Эй, пацан! Лови!» — и из этой самой двери вдруг вылетела нагруженная чем-то тяжёлым солдатская пилотка. Колька рванулся вперёд, но поймать её всё-таки не успел. Пилотка шлёпнулась на землю, и из неё вывалились несколько кусков крупного, белого с желтизной, кускового армейского сахара. По нынешним голодным временам — целое богатство!

Времени соображать отчего, зачем, почему не было. Главное — быстрее собрать! Быстрее уйти! Не дай-то Бог сейчас откуда-нибудь из кустов вынырнет Жиган, здоровенный, нескладный, вислогубый пацан, со своей поганой кодлой. Они паслись на дороге постоянно, кормились здесь воровством и грабежами, и, главное, именно вот где-то здесь, в этих вот, колькиных местах. Так что если сейчас сахар увидят — обязательно отберут да ещё и ещё в морду дадут. Это у них тоже обязательно — в морду, это у них для забавы, для общего физического развития, чтобы кулаки не скучали. Так что шевелись, Колька! Собирай быстрей — и ноги отсюда!
Да, он успел. Только-только сунул, не обтирая от грязи (некогда!), в пилотку последние выпавшие куски, как оттуда, со стороны станции мелькнула среди пакгаузов и исчезла уже ближе сюда, к акатниковым кустам, известная всей голутвинской шпане и всем окрестным малолеткам «малокопеечка» — плоская матёрчатая кепка одного из верных жигановых подручных, Ганьки-малахольного. А это значит, где-то здесь рядом и сам Жиган. Кольку Ганька, скорее всего, не заметил. А, может, как раз и заметил, и сейчас там, по кустам обходит его, Кольку, отсекает от путей отхода. Он глазастый, Ганька-то, хоть и косой от рождения. Они все, из жигановский кодлы, глазастые да увертливые. Мешки и сумки режут — глазом не успеешь моргнуть. А если надо, то и ножик в бок воткнут. У них не заржавеет. Шпана — она и есть шпана. А сейчас, когда мужиков нету, совсем обнаглела. Никого не боится.
Колька, прижимая пилотку к груди, рванулся вбок, прямо через кусты. Это ничего, что оцарапался. Это ничего, это зарастёт. Главное — целая пилотка сахара! Спасибо, дяденька, добрый человек! И не тужи, дай Бог выживешь! Добрые — они везучие. Он, Колька, знает. Служи спокойно! А я отцу, и Сашке с Лёшкой про тебя напишу! Обязательно! Может, даже там, на фронте встретитесь!
Как метеор Колька пролетел мимо МОГЭСовских домов, мимо водонаборной колонки. Свернул вправо, через старые мастерские и свалку выскочил к посёлку. Уф-ф-ф! Всё, считай дома. Можно передохнуть. Здесь уже не опасно. Сюда жиганова кодла не ходит.
Он присел на поваленное дерево, место их дворовых мальчишеских встреч, поставил пилотку на землю, достал из-за пазухи подобранный по дороге кусок крепкой оберточной бумаги. Свернул её в кулек и, наконец, приступил к главному — дележу. Главное — чтоб всё было поровну, по-честному. Так, кусок — сюда, кусок — туда. Этот сюда, а этот опять туда. И дальше… Только не спешить. Чтоб всё честно. Он, Колька, не какой-нибудь жмот. Надо всё поровну, чтоб всем досталось.
Он прошёл до пересечения тропинок и свернул к Васькиному дому.
— Тёть Глаш, это я, — сказал с порога.
— Коля! Ты проходи, проходи… — вдруг всполошилась она. — Случилось, что ли, чего?
— Почему? — удивился Колька.
— Ты же только что уже приходил.
— А… Да нет, ничего. Нормально всё. Я вон Ваське гостинчик принёс, — и осторожно, чтобы, не дай Бог, кулёк не развернулся — не рассыпался, осторожно положил его на край стола.
— Это что? — не поняла тётя Глаша. Васька тоже непонимающе приподнялся на локте, смотрел на кулёк вопросительно-удивлённо, как на новогодний подарок, и даже хрипеть и сопеть перестал.
— Сахар, — ответил Колька.
— Откуда?
— Ну… нашёл, — почему-то смутился он.
— Коля!
— Да мужик из вагона кинул. На, крикнул, держи. Ну, я и подобрал.
— Что за мужик?
— А я откуда знаю? — пожал Колька плечами. — Из военного эшелона. На фронт едут. А я у дороги стоял. Он взял и кинул. Может у него много.
— Чего-то не то… — не поверила тётя Глаша. Сахар по нынешним пайковым временам был настоящим богатством. — Чего-то темнишь. Где взял? Только честно!
— Да я… — задохнулся от возмущения Колька. Им же принёс — сам принёс! — и они же подозревают мне в чём-то… Да какое там «в чём-то»! В воровстве, вот в чём! Как будто я украл этот самый сахар! За кого меня принимают? За Жигана, что ли? Нет, что за народ! Ну, тётя Глаша!
— Да честное слово! Честное пионерское! А вы чего — думаете, что…
— Нет-нет-нет! — быстро опередила его Васькина мать. Она, похоже, и сама застыдилась своих подозрений. — Нет, не думаю! Просто странно как-то: сахар — и кинули. Хотя, может, и не странно. Может, у этого мужика свой такой вот Колька дома остался. А он увидел тебя, своего вспомнил, вот и кинул. А что? Вполне может быть. А, Кольк? Может?
— Я не знаю, — растерялся Колька. Такая простая мысль ему как-то и в голову не приходила. Да он, честно сказать, и не задумывался. Ему главное было побыстрее подобрать и побыстрее смыться, пока Жиган не перехватил. Хотя, конечно, нахалом он оказался. Хоть бы крикнул чего тому мужику. Хоть бы «спасибо». А он сразу растерялся — расщеперился, давай быстрее подбирать. Крохобор. А ещё на фронт хочет бежать (это была его самая тайная, самая сокровенная тайна, и он не рассказывал о ней никому, даже Ваське. Хотя Ваське, кажется, всё же рассказал. Памяти нет. Прямо как у старика).
— Наверно, — всё же поправился он. — Конечно! Чего бы это так просто он стал кидать? Может, и его сыну кто-нибудь тоже кинет. А чего? Если мимо ихнего дома поезда проходит — запросто.
Он сказал это «запросто» с такой убеждённостью, словно ни на секунду не сомневался, что военным больше и делать нечего, как этим самым сахаром вдоль железной дороги разбрасываться. Кати себе и швыряй налево и направо. А воевать кто ж тогда, Пушкин будет? Какие-то иногда всё-таки глупые мысли у меня в голове появляются, подумал Колька. А ещё на фронт собрался. И в комсомол вступать. Нет, сначала на фронт. А прямо там можно и в комсомол. Это даже более достойно, чем здесь, в тылу.
Тётя Глаша посмотрела на него своими грустными глазами и вдруг погладила по голове.
— Спасибо, Коль. Себе-то оставил?
— Оставил. Я всё поровну. Чтоб честно. А как же? Мы же с Васькой друзья. Должны друг другу помогать. А как же?
А с ней вдруг случилось чего-то совсем уж странное: отвернулась, поджалась в плечах и — Колька этого со спины, конечно, не видел, но понял — вдруг тихо-тихо заплакала. Да что это такое? С чего вдруг? Опять он, Колька, чего-то не так сделал? Или сказал чего не надо? А? Да нет, вроде ничего обидного. Прямо странность какая-то. Чуть чего — и плакать. Какие все плаксивые стали. Что мать, что она…
А тётя Глаша плакала все сильнее и сильнее, как будто прорвало её, хотя от Кольки и отворачивалась, стеснялась. А чего стесняться, если уж захотелось? Плачь, мне не жалко… И Васька лежал на кровати какой-то непривычно испуганный, и даже не улыбался совсем, а только молча смотрел то на неё, то на Кольку грустными глазами, и губы у него начали мелко-мелко подрагивать. Тоже, что ли, плакать собрался? Чего они, на самом-то деле?

— Ма, я сахар принёс, — сказал Колька и выставил на стол пилотку. — Вот. Он, правда, грязный немножко…
— Откуда? — мать непонимающе уставилась на него. Вот опять вопрос! Опять тот же самый! Они чего, с этой тётей, с этой Глашей, сговорились, что ли?
— С дороги… — он начал было опять объяснять, но мать быстро поднялась с табуретки, схватила его за плечи и начала трясти с таким ожесточением, что он поневоле вжал голову в эти самые трясущиеся плечи и даже зажмурился.
— Не бери, Коля! Нельзя! Никогда ничего чужого не бери! Грех это! — полуговорила-полушептала мать и трясла его, трясла, трясла…
— Понял?
— Да ты чего! — он вдруг неожиданно для неё дернул плечами, вывернулся из рук, сделал шаг назад.
— Чего? Мне дядька кинул! Чего вы на меня все кидаетесь!
— Какой ещё дядька? Зачем?
— А я откуда знаю? Солдат! Из вагона! Увидел меня — и кинул! Ещё крикнул; на, пацан! Лови! И всё! И ничего я не выпрашивал! Он сам, добровольно!
— Может, кто из наших, из деревенских? — всё ещё не могла поверить мать. И действительно: ну как это бросил? Первому попавшемуся? Кто же бросает? Зачем?
— Чего ж он меня тогда по имени не назвал, если деревенский? — ехидно спросил Колька.
— Ох… — и мать, словно из неё сразу выпустили весь воздух, обмякла, безвольно опустилась на табуретку, так же безвольно опустила на колени руки.
— Ты чего, ма? — никак не мог понять этих её подозрительно быстрых смен настроения Колька. — Ты чего же, думала, что я украл?
В ответ мать лишь глубоко вздохнула, качнула головой и, взяв его за руки, притянула к себе.

Через неделю Васька выздоровел, и они теперь уже вдвоём начали ходить на железную дорогу.
— Я когда подрасту, на машиниста пойду учится, — размечтался Васька, сидя на штабеле со шпалами. — Есть же такие училища. А, Кольк?
— Есть. В Моршанске, — сказал Колька. — Вместе поедем. Вместе веселей.
— Так ты же старше. Значит, ты первый, — грустно ответил Васька.
— Ну и хорошо! Поеду, осмотрюсь чего и как. И тебе напишу. Через год тоже приедешь.
— Ага, — сказал сразу повеселевший Васька. — Обязательно! А представляешь, как здорово будет! По всей стране будем ездить! Забесплатно! А домой приедем, будем рассказывать где были, чего видели! А, Кольк?
— А как же? — сказал Колька. — К тому времени и наши с фронта все придут.
— А отец всё не пишет, — опять погрустнел Васька. — И Мишка тоже. Ты не думай, он хороший, хоть и бедовый. Они, может, сейчас даже разведчик. И чего им, трудно, что ли написать? А то мать всё плачет. Прямо действует на все мои нервы.
— А ты ещё уши свои постужаешь! — сурово осадил его Колька. — Ещё от тебя тёть Глаше огорчение! Нет, надо бы тебя, конечно, вздуть!
— Я же почтальонку жду! — начал оправдываться Васька. — Я же не просто так!
Колька не ответил, положил голову на упёртые в колени руки и уткнулся взглядом в очередной эшелон.
— И едут, и едут… — пробормотал Васька. — Прямо без конца. Кольк, как ты думаешь, скоро мы Гитлера победим? А то ведь уже декабрь начался. Скоро Новый Год.
— А Гитлеру без разницы, — ответил Колька. — Он может, Новый Год не встречает. Ему в Москву надо.
— Щас! — фыркнул Васька. — Разбежался! Вон сколько эшелонов-то! Сила! Может, даже из самой Сибири. Не, не пустят! Вот увидишь!
Они ещё долго сидели на шпалах, смотрели на проходившие мимо составы и лишь время от времени шмыгали простуженными носами, не обращая внимания на неслышно ложившийся на землю, на шпалы, на их плечи и шапки редкий мелкий снег…

— Сегодня, шестого декабря, войска Западного фронта перешли в решительное наступление севернее и южнее Москвы… Освобождены населённые пункты… Враг бежит… Победа будет за нами!
— Это чего же, Коль? — и мать кивнула на репродуктор. — Это ведь хорошо!
— А то! — придав лицу важное выражение, ответил он. — «Хорошо»… Наступаем! Поняла! Всё, конец фашисту!
— Ну, сразу-то так, вряд ли… — засомневалась мать. Нет, ну что за человек! Что за Фома неверующий! Сказано же — «Победа будет за нами»! По радио! На всю страну!
— А я тебе говорю! — решительно не согласился Колька. — Раз наступаем, то теперь погоним! Обязательно! До самого Берлина!
Мать не возражала, только как-то растерянно, словно не веря такому очевидному факту, улыбаясь, смотрела на него как на какого-то глупого несмышлёныша. Колька неожиданно и сам смутился от этой её совершенно несерьёзной, совсем не подходящей для такой торжественной новости, легкомысленной улыбки.
— И вообще, — добавил он строго, стараясь скрыть смущение. — Надо мне в деревню собираться. Картошки привезти. Теперь уж можно.
Он хотел сказать, что и Ваську собой возьмёт, но передумал. Нет, не надо его брать. Опять ещё уши простудит. Он, Колька, и им с тётей Глашей картошки привезёт. А то где они возьмут? Ничего. Дотащит как-нибудь…


 

SENATOR — СЕНАТОР
Пусть знают и помнят потомки!


 
® Журнал «СЕНАТОР». Cвидетельство №014633 Комитета РФ по печати (1996).
Учредители: ЗАО Издательство «ИНТЕР-ПРЕССА» (Москва); Администрация Тюменской области.
Тираж — 20 000 экз., объем — 200 полос. Полиграфия: EU (Finland).
Телефон редакции: +7 (495) 764 49-43. E-mail: [email protected].

 

 
© 1996-2024 — В с е   п р а в а   з а щ и щ е н ы   и   о х р а н я ю т с я   з а к о н о м   РФ.
Мнение авторов необязательно совпадает с мнением редакции. Перепечатка материалов и их
использование в любой форме обязательно с разрешения редакции со ссылкой на журнал
«СЕНАТОР»
ИД «ИНТЕРПРЕССА»
. Редакция не отвечает на письма и не вступает в переписку.