журнал СЕНАТОР
журнал СЕНАТОР

КАПИТАЛ

СОСО МЧЕДЛИШВИЛИ

Сосо МчедлишвилиСъездить в Кахетию нас пригласил сотрудник отдела маркетинга и продаж — лёгкий на подъем и общительный Каха. В субботу должна была состоятся годовщина по его деду, дело, с точки зрения традиции и стоящей за нею мистерии важное, но для гостей, прибывавших из столицы, не особенно хлопотное. В этот день заканчивался траур, которого до сих пор строго придерживаются в деревнях, однако если человек покинул белый свет в восемдесят с хвостиком и все эти годы прожил легко и без надрыва, то и его годовщина имела все шансы пройти на подъеме, с берущими за душу проникновенными тостами и многозначительными беседами за тёрпким, выдержанным кахетинским вином. Не исключалась при этом и возможность хорошей застольной песни — ведь, прежде чем душа усопшего навсегда покинет земную юдоль и отлетит в высоты горние, не грех усладить её напоследок любимыми произведениями покойного. Поскольку коллектив у нас в отделе слаженный, более того — песенный, за окном полыхала летняя жара, Каха же, при всей его кажущейся ветренности, был человеком по-кахетински основательным, долго уговаривать сотрудников ему не пришлось.

Приехали мы в деревню загодя — с ветерком промчались по плоской, схожей скорее всего с огромной, божественного происхождения сковородой, алазанской долине, на северной границе которой, подобно басам в грузинском многоголосии, гудели и врастали в небо заснеженные вершины Большого Кавказа. В ожидании прочих гостей, перед тем, как всем вместе, организованно отправится на кладбище, наши сотрудники рассыпались по саду и по полянке перед домом — одни угощались сорванными прямо с деревьев спелыми вишнями и кисловатыми ткемальками-мирабелями, другие же, более солидные, глядя на раскинувшиеся вдали виноградные угодья, обсуждали перспективы будущего урожая. От участия в общей дискуссии на сельхозтему я отстранился и стараясь не мешать соседям и односельчанам, которые суетились между кухней и расставленными во дворе столами, помогали нагружать их вкуснейшей снедью. А я, от нечего делать, прогуливался в одиночестве по саду и набрёл в самом конце на деревянную постройку.
Будучи человеком крайне любознательным, я, с другой стороны, обожаю рассматривать не только всякого рода антиквариат, но и вышедшую из употребления старую хозяйскую утварь. А таковая в избытке скапливается за долгие десятилетия в подобных времянках, превращающихся, тем самым, чуть ли не в свидетелей вечности. Весь этот скарб пылится обычно в таких местах до тех пор, пока дом и участок не сменят владельца и новый собственник не освободится от старого хлама, принявшись скапливать на прежнем месте свои собственные производственные отходы.
Вопреки моим ожиданиям, сарай запирался не то что не на замок — на нем не было даже крючка, так что дверь удерживалась обычной, вертящейся на одном гвозде бруском. С лёгкостью повернув его, я переступил через высокий, составленный обычной доской порог и вступил в царство пыли и паутины. Однако, к моему вящему удивлению, потревоженные пауки ползали не по старым граблям, лопатам, тяпкам или же поленьям дров, а по повернутым к стене картинам. Более того, в углу стоял запыленный мольберт, к которому, судя по скопившейся на нем пыли, никто не прикасался в течении достаточно долгого времени.
Мне вспомнилось, как Каха однажды рассказывал сотрудникам о странности своего деда, который, в один прекрасный день, неожиданно, пристрастился к живописи. Судя по всему, в данный момент меня окружали именно его полотна. С покойником я лично не был знаком, однако дом и участок, также как и огораживающий владения забор, дышали добротностью, в них, безусловно, чувствовалась крепкая хозяйская рука. Судя по стелящимся по саду ароматам, не менее отменной должна была быть и ожидавшая нас на обед, булькающая на костре в огромной кастрюле хашлама — посыпаемые мелко нарезанной петрушкой и заправленные лишь солью трепещущие разваренные куски парной говядины. Однако и кахетинская гасьенда, и густое, настаиваемое тысячелетней традицией тёрпкое вино, также как ломти огромного, еще вчера нежащегося в вековом иле сома, которого сегодня подадут нам под уксусом с киндзой, прочие местные деликатесы, относились к сфере физики, живопись же, будучи предметом духовным, метафизическим, никак не увязывалась с образом вросшего в землю хваткого кахетинского крестьянина.
Словом, рассматривать творения очередного деревенского мазилы, впускать в себя внутренний мир безвестного «самородка» мне не светило, никак не хотелось глядеть на набивших оскомину телят, кроликов, или же отваренных крабов и раков, глядящих на вас жалостливым человеческим взором. В лучшем случае это могло быть блёклым подражанием действительно гениальному Нико Пиросмани! Но тот уже произнёс свое веское слово в искусстве, что же касается его адептов!… Спасибочки! Увольте! Тем более, что к тому моменту веки мои отяжелели, глаза сами собой принялись слипаться, голову же сдавил невидимый обруч — судя по всему, затаившийся глубоко во мне предвестник грядущей гипертонии сообщал о смене погоды и о возможном дожде.
Желая стряхнуть с себя навалившуюся сонливость, я развернулся и торопливо направился к выходу, однако, по пути, взгляд напоролся на прислонённую к стене палитру художника и, от неожиданности, у меня спёрло дыхание! Я дружу со многими художниками, люблю наблюдать за их работой, неоднократно посещал музеи-мастерские живописцев по крайней мере на трёх континентах, однако более замысловатого узора , чем на этой доске с засохшими красками, я до сей поры не встречал. Как и все другие предметы в этом помещении, палитра была покрыта слоем пыли, однако из под неё проглядывал художественный образ, могучая сила, которую невозможно было ни скрыть, ни заретушировать. Я непроизвольно изменил направление движения и подойдя к ближайшей картине, перевернул её — вместо ожидаемой минуту назад, идиллической пасторали в виде уставившегося на полную луну осла, либо козлёнка, стоящего на мосту с характерно вздёрнутым хвостом, холст был покрыт мелкой мозайкой из цветных клеток, в целости создававших некие фантасмагоричные фигуры, которые дышали, жили, завлекали внимание зрителя, заманивали в исполненный таинственности мир, не давали расслабиться.
Вторая картина оказалась под стать первой — правда, она была покрыта бесконечной канвой сменявших, перетекающих друг в друга прожилок, однако своей энергетикой не уступала ни запыленной палитре автора, ни фееричным изыскам своей соседки! Чистейшей воды абстракция в самом сердце Кахетии, где буквально каждая пядь земли пропитана человеческой кровью и солёным потом?! В местах, которые пропахивались и боронились более десяти тысяч раз, даже если предположить, что сев здесь производился по два раза в год?! Неудивительно, что полотна, на которых не изображены конкретные яблоки и груши, виноград либо персики, оказались скрытыми подальше от посторонних взоров! Однако факт был налицо, фантазия живописца не имела предела — десятая картина разнилась от предыдущих девяти также, как от двадцать седьмой, либо тридцать пятой, и каждая из них заряжала вас скрытой силой, излучала непередаваемую боль и сострадание, неописуемую любовь! Забыв обо всём, я переворачивал одну картину за другой, подвешивал их на гвозди, шляпки которых в избытке высовывались из дощатых стен и всё никак не мог остановиться.
На шиферную крышу звонко упала тяжелая дождевая капля, за ней последовала вторая, третья, а затем как припустило… Со стороны дома послышались громкие возгласы — судя по всему, собравшиеся гости ринулись спасать расставленные на столах яства, так что пара моих рук мало что изменила бы во всеобщем порыве энтузиазма. И я со спокойной совестью остался в сарае, усевшись на перевернутый ящик. По летнему скорый, но шальной ливень проливался за дверью на посевы и виноградники, я же, в это время, всё глубже проваливался в высочайшую бездну, именуемую творением человеческого Духа…
Свет в палате госпиталя раненные практически не зажигали и шумно протестовали, когда посереди ночи, дежурная сестра пыталась при электрическом освещении исполнить назначения врача. С приходом темноты и до самого рассвета наступало время перемирия, относительного отдыха, так что побеленный потолок огромной палаты становился чёрным от усевшихся на него, умаявшихся за долгий день от беспрерывных полётов и жужжания мух. Лишь в ночном сумраке, когда помещение погружалось в какофонию надрывных стонов тяжелораненных и блаженного храпа выздоравливающих, позволял он себе откинуть простыню и уставиться на неспокойных насекомых, которые тёмными точками выделялись на потолке. Как только с ними не боролись — развешивали мухоловки, способные передвигаться раненнные гонялись с мухобойками, так что под вечер санитарка тётя Катя выметала из палаты по крайней мере пару совков с дохлыми насекомыми. Однако, судя по всему, плодились эти бестии еще быстрее, так что одолеть их орды, казалось, было занятием невозможным.
— К осени умаются, а зимой, вот увидите, ни одной не будет, — обещала раненным тётя Катя, однако в начале июля это сообщение никого не утешало, тем более, что никто из больных не предполагал задерживаться здесь даже до наступления холодов. Ежедневно, с зорькой, в дождь и в вёдро, несметные армады крылатых взлетали с насиженных мест и низвергались на спящих.
Несмотря на то, что больным он был ходячим, запросто мог самостоятельно встать с койки и на весь день скрыться в окружающем госпиталь саду, подальше от назойливого жужжания и липких, изредка насмешливых, по большей же части сочувственных взглядов, снисходительного перешёптывания, койку свою он не покидал. С приближением первой же мухи он натягивал на голову простыню и устремлял невидящий взор в белёсую пустоту.
Как только не уговаривали, как не увещевали, пугали и стращали его — размыкать вековечное горе здоровенного детины не удалось ни замполиту с рыжими, прокуренными усами , который лежал слева, тремя койками дальше, у стены, ни светловолосой пышной блондинке — невропатологу Раисе Александровне, улыбка которой дополнительно освещалась золотой коронкой на верхнем резце. Одна и та же мысль свербила его сознание с утра до вечера и с захода солнца до розовой зари — как он взглянет в телячьи нежные, подёрнутые шкодливой поволокой глаза своей Маро, что сделает, когда та, истомлённая и изведшаяся от долгого ожидания, прижмётся к мужу?! Дикий стон затравленного зверя исторгался из груди и он со всего маху хлопал себя по лбу. В эти мгновенияв докучливые мухи устремлялись в образовавшийся просвет под приоткрывшимся покрывалом, однако разговор с ними был до предела кратким, так что под вечер, когда баба Катя заходила в палату подметать, вокруг его койки скапливалось изрядное количество изведённых насекомых.
Поскольку подвывал он с горя обычно по-грузински, да к тому-же в голос, вскоре все обитатели госпиталя стали звать его не иначе, как «Маро». В другое время и при иных обстоятельствах он никому бы не спустил и десятой доли подобного балагурства, однако ныне все прежние ценности оказались перевёрнуты и погруженный в собственную кручину, он лишь продолжал бить себя в грудь.
Не обратить на него внимание мог лишь человек, начисто лишенный зрения и слуха. Когда, выбравшись из под покрывала, он направлялся по коридору справить естественную нужду, взоры всех встречных притягивались к нему, словно магнитом, — настолько ладно был скроен этот мужик, такая скрытая сила излучалась всем его могучим существом. Чем бы не были заняты молодые медсёстры, либо женщины-врачи, они непроизвольно отрывались от дел, оборачивались в его сторону, однако узнав раненного, с досадой пожимали плечами и фыркнув, либо скорчив пресную гримасу, продолжали прерванную работу. Хуже бывало с теми посетительницами, которые приходили в госпиталь из города и по неведению, попадали впросак, прежде чем знающие удосуживались объяснить им, что же именно означает звучное латинское название phallectomia, либо иначе, более простонародно, amputatio penis.
Когда дело дошло до выписывания из госпиталя и комиссования, златоволосая Раиса Александровна настойчиво рекомендовала остальным членам предоставить бойцу Ивану Цхалобовичу Черемашвили краткосрочный отпуск. Однако агрессивнейший отпор, оказанный красноармейцем, наотрез и бесповоротно отказавшимся посетить родных и близких, надолго запомнился всем членам военной комиссии. Многое повидавшие на своем веку врачи скрепя сердце выписали рядового в родную часть. Несмотря на совершаемые на земле помимо их воли гекатомбы, лично они не хотели участвовать в преднамеренном убийстве. А учитывая угнетённое состояние бойца, никто из них ни на секунду не сомневался, что он непременно попытается нарваться на вражескую пулю.
И он всеми силами старался, буквально лез на рожон. Пуля-дура косила вокруг него всех подряд, сметала намного более щуплых, вероятность попадания в которых была по крайней мере раза в два меньше! Его же, обезображенного, лишенного мужского достоинства, словно оставляла на десерт, обходила стороной. Сколько раз вызывался он добровольцем в рискованнейшие мероприятия, откуда, казалось бы, возврата нет и, по определению, быть не может! Он же исхитрялся не только возвратиться, но и ещё более раскрывался, раздавался в плечах. Корреспонденты фронтовых газет, попадая в близость от их части, первым делом интересовались, что нового, героического совершил рядовой Черемашвили и строчили очередную сводку или репортаж. Несмотря на то, что кругом только и сновали здоровые, молодые, сильные, истомившиеся по женской ласке парни — других жертв война ведь не приемлет, скольким радисткам, телефонисткам, шифровальщицам, регулировщицам, медсёстрам и санитаркам разбили сердца его фотографии, напечатанные на жёлтой, грубой газетной бумаге многотиражек! Орденская колодка на груди у него расширялась, после каждой успешной операции начальству становилось всё более неловко и неудобно представлять его к очередным наградам, а заветная смерть находила всё новые поводы избежать встречи, обходила его стороной. И неожиданно, почти что в одночасье, всё завершилось, словно оборвалось. Война закончилась и на повестку дня встала необходимость возвращения домой.
Не раз и не два подмывало его сбежать хоть на край света, исчезнуть, попытаться начать всё с белого листа — чтобы не видеться с людьми, знавшими его ранее, чтобы не возникала необходимость встречаться с ними взглядом, объяснять, что же именно с ним произошло. Чувство безысходности и стыда гложет душу, однако на вековечное расставание сил ему тоже не хватило. Дома, закутанное в одеяльце, сшитое из разноцветных лоскутов материи, его ждало беззащитное голубоглазое создание. Его единственное достояние, плоть его плоти и кровь его крови — ныне и во веки веков. Попросту же сгинуть, еще хоть раз не повидавшись с ним, позволить он себе не смог. Нежная, крошечная розоватая ручонка, которая в час расставания не смогла обхватить его даже за мизинец, удержала его. Ради неё тянул он лямку войны, ради неё лез под пули в течении долгих четырёх лет. И решение пришло само собой — смотаться домой, глянуть один единственный разок на дочурку, которой, должно быть уже четыре с половиной года, а затем сбежать. Без оглядки. И хотя берегов Аргентины и Чили ему из родной Кахетии уже никогда не достичь, Страна советов из разных лоскутов сшита — как не ряди, а всё-таки шестая часть суши, найдётся место надёжно схорониться.
С попутки он слез загодя, километров за семь или восемь не доезжая до развилки и с тех пор передвигался, словно шёл в разведку, избегая непредвиденных встреч. Заслышав цоканье копыт сходил с дороги, хотя пару раз его всё-таки приметили работавшие в поле женщины, полным зависти взглядом проводили здоровенного, широко шагающего детину, чья прилипшая к могучим плечам гимнастёрка полиняла и протёрлась под солнцем не одной страны.
Деревня должна появиться сразу же за поворотом, однако он всё же повременит до вечера, спустится к реке, отряхнется, переведет дух, в конце концов соберётся с мыслями, быть может даже выкупается! Здесь, чуть ниже по течению, они со сверстниками перегораживали речку, устраивали купальню и место для рыбалки. В этих краях он мужал, здесь они собирались после налёта на чей-нибудь сад и делили «добычу» — персики, инжир, арбузы. Здесь же, однако уже в пору возмужания, по просьбе и на потеху ржущих жеребчиков, раскалывал он своей здоровенной елдой грецкие орехи. Другие, хотя и безуспешно, также пытались повторить вслед за ним его подвиги, один из них, кажется Лега, даже травмировал себя настолько, что пришлось везти парня в больницу аж в Телави. Из-за той давней травмы, а быть может и не совсем из-за неё, после начала войны, Легу комиссовали, остался он в деревне под присмотром родителей, один единственный из всего класса… и не только из него! Сто сорок два парня и мужчины из их деревни отправились на фронт, оставили своих возлюбленных и жён на попечение Леги и немощных стариков.
Лега! Представив себе лишь на секунду, что его Маро могла появиться в поле зрения этого слизняка, он с такой силой ударил по прибрежному песку своими молотоподобными кулаками, что те по самуе запястье увязли в грунте. И тут же горько усмехнулся: «Его Маро!» И смех, и грех! Уж чья бы корова мычала, а чья бы взяла да помолчала! Была его, да вся вышла! И некому будет её упрекнуть, если она не то что с Легой, а загуляет с последним проходимцем, даже таким, как попрошайка Бичо!
Маро, жившая в соседней деревне, приглянулась ему еще в восьмом классе, её родители, заприметив интерес, проявляемый парнем, отправили единственную дочь, от греха подальше; учиться в Тбилиси, однако своё он всё же не упустил, несмотря ни на что сделал её хозяйкой в отчем доме. И кто же, в конце концов, оказался прав?! Любовь, она всегда пройдёт, а сейчас, после его возвращения, лапать её может и Лега, и Бичо, и любой переросток восьмиклассник! Правы были её родители, когда не хотели отдавать за него замуж! Да и он хорош, втемяшилось ему, видите-ли, повидать родную дочь! Мало ли их сегодня расплодилось, сирот?! Так, остался бы он на веки вечные без вести пропавшим — отцом, сыном, мужем! А сейчас, вдруг кто-то ненароком приметит его, сообщит в деревню?!
И как в воду глядел! Чтобы остудить не на шутку разыгравшееся воображение, он, как был, не снимая гимнастёрки, лишь разувшись, полез в реку. Однако вода оказалась на редкость перегретой — в ней впору было бы варить уху! И, плескаясь, подобно буйволу в прибрежном иле, он не заметил две пары любопытных глаз, выглядывавших из-за камышей. После же того, как их обладатели вновь сомкнули зеленую завесу и шёпотом посовещались, мальчишки торопливо выбрались на берег и сверкая пятками, припустили по направлению к деревне. Могучим сложением и легендами, что рассказывались о его хватке и силе, он запомнился им сызмальства. И он был первым односельчанином, живым и невредимым вернувшимся домой после окончания войны.
Уже вечерело, когда он, разомлевший после купания под ласково-родным солнцем, разомкнул глаза на золотистом песке. В первый момент его насторожила необычайная тишина — ни привычного щебета птиц, ни резвящихся в небе ласточек. Лишь тяжёлая, гнетущая тишина. Вначале он увидел над собой розоватые предзакатные облака, пронизанные косыми лучами заходящего солнца, а затем, поведя глазами, резко присел. На берегу он был не один, его молчаливо обступила вся его деревня — старики и старухи, молодухи и стыдливо, подобно бутонам распускающиеся девушки. И конечно же, вездесущие дети, занявшие первые ряды в партере. Все стояли молча, ждали, когда же он наконец соизволит проснуться, поприветствует и, что самое главное, раскроет кавычки, поведает, что кроется за скупыми словами полученных ими похоронок и сообщений о пропаже без вести. Им, наивным, было невтерпёж услышать от единственного оставшегося в живых свидетеля, что же именно приключилось с его односельчанами — некогда безусыми сверстниками и успевшими материться мужами, с их мужьями, сыновьями, внуками и отцами, вместе с ним скрывшимися на пыльной дороге, отправляясь на фронт.
Она подошла к нему самой последней, однако при её приближении все расступились, радостные возгласы и протяжные всхлипывания смолкли. Начиналась самая напряжённая часть извечной мистерии — встреча Одиссея и Пенелопы. Первая в их деревне после окончания бесконечно долгой войны. И хотя никто из собравшихся на берегу обмелевавшей летом речушки, этих греческих имён слыхом не слыхивал, мистерия эта сидела у них у всех в крови со времён Ноя, задолго до появления первых эллинов в Европе.
Шла она привычной, лёгкой походкой, такая желанная, робкая, хоть и знающая себе цену. И на веки вечные недостижимая. Однако глаза её почему-то не горели, не блестели. Если бы он смог сдвинуться с места, переступить хоть шаг, духу его давно бы здесь уже не было. И лишь сейчас, погрузившись на самое дно её бесконечно знакомых глаз, которые она под конец всё же отвела в сторону, он сообразил, что ни рядом с ней, ни у неё на руках не было его незабудки. И его дочурку не подвели к нему раньше ни мать, ни отец и ни одна из трёх невесток, хотя успел он уже пригладить изрядное количество курчавых детских голов. Она резко прижалась к нему всем телом и неожиданно, также резко отпрянула, в её взоре он прочитал безмолвный вопрос. И точно так же, не проронив ни звука, он ей ответил. А она вновь прильнула к нему.
Эта ночь в родном доме оказалась еще более страшной, нежели он предполагал, лёжа в далёкой, загаженной мухами палате госпиталя. Снедаемый желанием, он не позволил ей приблизиться к себе — так и пролежали они безмолвно, не проронив ни звука, разделённые невидимой стеной, уставившись в прокопчённый керосином и лампадным маслом потолок. Он думал об Аргентине, куда надо было сгинуть из сметённого с лица земли Дрездена и до последнего дня жизни тешить себя мыслью о счастливом детстве, девичестве, замужестве и материнстве его единственной плоти и крови, того единственного существа, которое он оставил после себя на земле. Она же, вспоминая унесённую дезинтерией два года тому назад дочь, впервые за последние два года не пролила за ночь ни слезинки,.
А на следующее утро, едва за окном забрезжали первые признаки рассвета, он поднялся с едва примятой простыни и стараясь не шуметь, направился к двери. Она же, словно прочитала его мысли, преградила путь:
— Никуда я тебя не отпущу!
— Женщина, уйди с дороги!
— Я не шучу!
И он её ударил. В первый и в последний раз в жизни. И зашагал широкими шагами по просёлку. Она же, запыхавшись, бежала вслед за ним, такая нежная и желанная. И недосягаемая. Навсегда. Вначале она начала отставать, хотя затем, поднимая своей длинной деревенской юбкой пыль, всё же приноровилась к его размашистому шагу. Остаться в городе, не уезжать на чужбину она уговорила его уже в Тбилиси, на вокзале, спустя же три года, помыкавшись по общежитиям, они вернулись в деревню с черноглазым Леваном, отцом Кахи на руках. Мальчика, сына скончавшейся соседки, они взяли на воспитание в двухмесячном возрасте из приёмника для сирот…
На деревенском погосте Вано и Маро Черемашвили лежали рядом, отгороженные от других, советского, атеистического образца могил невысоким, отделанным базальтом ограждением. На фронтоне, с нанесённых на широкий, чёрный полированный камень изображений на нас глядели два, казалось бы, ничем особым не примечательных крестьянских лица.
Судя по датам, высеченным на могиле, пережил Вано свою Маро ненадолго и, как я понял из произносившихся после панихиды тостов, к живописи пристрастился лишь после ухода жены. Об его абстрактных, непонятных полотнах говорилось за столом как-то нехотя, словно стесняясь, вскользь. Однако из услышанного следовало, что всё своё, достаточно обширное художественное наследие он создал всего лишь за неполных три года!
И тут мне вспомнилась знакомая с детства сказка про царя, который, опасаясь разглашения тайны о том, что у него ослиные уши, обезглавливал всех своих брадобреев, хотя одного из них всё же пожалел, взял с него нерушимую Клятву. И хотя цирюльник придерживался данного слова, он сильно тяготился им, в конце концов вырыл в лесу большую яму, прокричал в неё известную лишь ему тайну и тем самым избавился от тяжкого бремени. А спустя некоторое время, на месте той ямы выросло дерево, какой-то пастушонок срезал с него ветку и смастерил себе свирель. После же того, как мальчик подул в неё, музыкальный инструмент разгласил всему белому свету правду о царских ушах.
Но, с другой стороны, выходило, что всё эти абстрактные полотна, буквально перевернувшие в садовой подсобке мне душу, являлись лишь внешним проявлением испытываемых им чувст, которые, уже в отсутствии супруги, проявил старик. Ну а если учесть, что любая семья состоит по крайней мере из двух человек, ничем не меньшее количество уважения и почитания, преклонения и самоотвержения , привязанности и сердечной склонности должна была испытывать к своему мужу она — ведь просто, до сих пор не изобретено мерило, которым возможно измерить степень взаимного любви…
В какой-то момент в душу ко мне закралось подозрение, я засомневался, — а не придумал ли я всю эту историю, не привиделась-ли она мне в забытии, во время летней грозы?… Скорее всего всё же нет.
Когда количество произнесённых тостов перевалило за десяток, когда тамада, руководитель нашей застольной мистерии переключился с поминания жителей загробного мира на благопожелания обитателям нашей бренной земли, когда языки у всех участников развязались, а хор гулких, бархатистых мужских голосов затянул любимую песню покойного, один старик, хихикая и приглушая голос, поведал сидящим вокруг него мужчинам, как в детстве, на его глазах, юный Вано Черемашвили, на потеху сверстников, ломал на берегу реки арбузы и грецкие орехи своей невероятной ялдой. После же окончания войны, несмотря на многочисленные просьбы, такие шутки он себе прилюдно более никогда не позволял…
Уже после возврашения в Тбилиси я поговорил с Кахой, так что сейчас он вовсю готовится к открытию персональной выставки художественных произведений своего родного деда. В наше смутное, бездуховное, расщеплённое время, на этих картинах он надеется сколотить солидный капитал.


 

SENATOR — СЕНАТОР
Пусть знают и помнят потомки!


 
® Журнал «СЕНАТОР». Cвидетельство №014633 Комитета РФ по печати (1996).
Учредители: ЗАО Издательство «ИНТЕР-ПРЕССА» (Москва); Администрация Тюменской области.
Тираж — 20 000 экз., объем — 200 полос. Полиграфия: EU (Finland).
Телефон редакции: +7 (495) 764 49-43. E-mail: [email protected].

 

 
© 1996-2024 — В с е   п р а в а   з а щ и щ е н ы   и   о х р а н я ю т с я   з а к о н о м   РФ.
Мнение авторов необязательно совпадает с мнением редакции. Перепечатка материалов и их
использование в любой форме обязательно с разрешения редакции со ссылкой на журнал
«СЕНАТОР»
ИД «ИНТЕРПРЕССА»
. Редакция не отвечает на письма и не вступает в переписку.