журнал СЕНАТОР
журнал СЕНАТОР

ПРОСТАЯ ИСТОРИЯ

ЕЛЕНА КУМАНИЧКИНА

Елена КуманичкинаИз «Описи жизни Алексея Ивановича Лаптева, сироты шести месяцев отроду, воспитавшегося без отца»:
«Детей у нас не было, стало скучновато; взяли из приюта девочку, 7 месяцев отроду»…
В «Правде» было опубликовано обращение с призывом брать на поруки детей-сирот.
Взяли Алексей и Груша Лаптевы извозчика и поехали к Никитским воротам. Перед особняком стоял огромный раскидистый вяз. Сейчас там Посольство Бирмы находится, а тогда был временный детоприемник. Заведующая сказала двум немолодым людям:

— Мы даем на руки только самых слабых детей. На первом этаже — мальчики, на втором — девочки. Пойдемте.
— Нам девочку. Только подниматься я никуда не буду. Что господь подаст, то и наше. Наше счастье — ее счастье, — ответила Груша.
Тогда и принесли им семимесячную Мусю — лежала с самого края.
— Постой, сколько ж им было тогда?
— Отцу было 52 года, матери — 40 лет.
Когда приехали Лаптевы на свою Библиотечную, что на Таганке, и развернули сверток в казенных пеленках, соседи ахнули: «Чего ж ты Алексей Иванович притащил? Чего-нибудь поприличней не было? Смотри, ни руки, ни ноги, ни голова не действуют…»
Он улыбнулся: «Выходим».
— И начали меня выхаживать. Больно квелая я была, совсем ветхая. Приматывал Алексей Иванович весной меня к спине, и ходил — грел на солнышке. Это мне потом наши «библиотечные» рассказывали. Врач сказал: «Надо ее в деревню на воздух отправить, иначе на жизнь она не пойдет, — слабая очень». У меня по тридцать чирьев выскакивало на животе. Сел отец на паровик, доехал до Бутово и пришел в деревню Гавриково. Снял чулан и привез нас с мамой. Целое лето просидела я на лугу под солнышком.
Осенью врачи обалдели. Вот какая была «медицина» у Алексея Ивановича — без лекарств — на добре да силе.
«Из отдела Охраны Матери и Младенчества
Л/в выдан на патронаж /ребенок/ 5.11.1927 г.
Песковская Мария 7 месяцев
Выдано пособие 15 руб. (5.Ш. 31…»
С 1927 по 1931 год пособие на взятых на воспитание детей не платили, а потом стали, позже добавили к этой сумме 5 рублей, а с августа уже увеличили до 25.
Муся до сих пор хранит выданный родителям членский билет Московского областного общества с добрым коммунистическим названием: «Друг детей». На открытии странички написано: «Наши дети — миллионные резервы строителей социалистического будущего».
Из «Описи жизни сироты…»: «После этого вышел такой случай: у жениной сестры в деревне, муж помер тифом — оставил ей двоих детей в самою голодовку. А она возьми да и провались под лед, переходя речку Мечу. Что делать — надо помочь. Забираем двоих — то не было ни одного, а то сразу трое, и пришлось всех воспитать, сам такой был, как они».
— Племянников — Колю и Любу — Алексей Иванович (Е.К.: Муся то называет его по имени-отчеству, то отцом) привез из-под Рязани. Коля был почти совсем слепой после золотухи. Мать водила его в храм Сергия Радонежского на Андроньевке, батюшка мазал церковным маслом — отступила золотуха. Любка была хулиганка ужасная — весь наш двор стонал от ее озорства. Мать снимала ремень с зингеровской швейной машинки — тонкий такой — и по заднице ее! Одна видимость — чтобы соседи видели, что реакция есть.
Понимать, что она неродная, Муся рано начала — двор на Библиотечной был хоть и дружный, но доброхот-«просветитель», что, «делая другому гадости, сам чувством радости согрет», нашелся.
— Как-то не особенно я расстроилась. Других родителей я ведь не знала. Пришла домой, спросила, почему они у меня такие старые, почему фамилии у нас разные.
Мне баба Груша все и рассказала, что нашли меня на станции Пески — потому и фамилия у меня «производная» от этого географического названия, что там был поселок художников, богема, одним словом, не до меня им было совсем, видно, и лежала я на берегу речки запеленатая, и вложена записка в меня была, чтоб назвали Марией.
Пришло время — вместе со своими сверстниками пошла Муся в школу.
В силу того, что к документам относится она со священным трепетом, сохранилась интересная тетрадь для письма Марии Песковской, ученицы второго класса «В» неполной средней школы № 4 Таганского района города Москвы 1936 года. Записи в ней исполнены каллиграфическим почерком. Проанализировав ее содержание, нельзя не поразиться тому, как умело грузила детей образовательная система нашего тоталитарного государства.
2 сентября:
Утро
Румяной зарею покрылся восток,
В селе за рекою потух огонек.
Росой окропились цветы на полях.
Стада пробудились на мягких лугах.
Наверное, то же самое и сейчас во вторых классах пишут. На наслаждения лирикой русских классиков дается один только месяц. Дальше — пропаганда и агитация нашего образа жизни в самом чистом виде.
1 октября:
Кулак наш враг.
Загудел гудок, и рабочие пошли на свой завод.
8 октября:
Вождь Красной армии.
Вождь Красной армии Клим Ефремович Ворошилов. Товарищ Ворошилов начал работать в шахте с шести лет. Он зарабатывал в день десять копеек. Он потом был пастухом, батраком у кулака, рабочим на заводе. Его много раз подвергали аресту и высылали за борьбу с врагами рабочего класса. Товарищ Ворошилов в Октябрьскую революцию командовал красными боевыми отрядами.
14 октября:
Бей барабан, тревожный сбор! Усилим работу! Усилим напор! Кто бросил работу раньше гудка? Кто это пьяный стоит у станка?
Как говорится, no comment…
Муся Лаптева (тогда Песковская) дружила с Лидой Андреевой (моей мамой), которая жила здесь же, на Библиотечной. Они были совсем разные: Муся — из простой рабочей семьи, Лида — «из бывших», ее дедушка был до революции домовладельцем, ему принадлежали четыре дома на их улице и конюшня. «Раскулачивания» не было — семье оставили квартиру из двух комнат. Девочки дружили, несмотря на разницу в характерах: Муся была открытой, общительной, восторженной, Лида — самолюбивой гордячкой, держащей ровесников на расстоянии. Одна Муся как-то быстро сумела найти с ней общий язык.
И тут в том же втором классе появляется новый действующий персонаж. Ее зовут Викой, она приехала из Германии, живет в шикарном доме на Большой Коммунистической и, о ужас!.. «у нее видны штаны из-под юбки». Об этом Муся скороговоркой сообщила подруге. Лида, как девочка «продвинутая» (мама зарабатывала на жизнь шитьем, от заказов отбоя не было, пока не пришел фининспектор), пояснила ей, что такая там сейчас мода. Но Мусю все эти объяснения не удовлетворили — надо срочно спасать девочку от насмешек:
— Девочка у тебя штаны видны, сообщила я Вике.
— Ну и что? Так и задумано, — не смущаясь, ответила та. — Давай знакомиться. Я — Вика. Пойдем ко мне в гости.
— Не могу в гости, мне надо кур покормить, — загрустив, ответила я. Попасть в этот дом на Большой Коммунистической хотели все мои одноклассники.
— А какие они, куры?
— Пойдем, покажу, — с готовностью предложила я, — а потом к тебе в гости.
Вика от кур наших пришла в полный восторг. Никогда раньше не видела она этой «замылившей» все наши глаза птицы.
Привела она меня в кабинет отца — Роберта Яновича Карклин. Он был латыш, из старой ленинской гвардии, образованнейший человек, государственный деятель. Работал тогда в Госбанке.
Кожаное кресло, портрет Ленина. Я потом столько раз на этом кресле сиживала, и вели мы с Викиным отцом разговоры о параллелепипедах, потому что математика шла у меня туго, а помочь мне было некому — у отца Алексея Ивановича только церковно-приходская школа в арсенале была. Викина мама, Валентина Ильинична, занималась со мной немецким. Они только что приехали из Германии…
Давали тогда талоны на поленья, и ездили мы с отцом на дровяной склад. Алексей Иванович сажал меня на поленья и заставлял раскидывать пальто, я потихоньку припрятывала пару березовых дровишек для растопки, потому что давали одну осину — больно она трещит при горении и разбрасывает угли во все стороны.
А Роберт Янович привез с собой мебель в ящиках и отдал их нам, и все нам завидовали, потому что были они из самого настоящего дуба — а равных ему в печке нет.
Поначалу Лида Мусю ревновала к новенькой, а потом — как-то само собой получилось — стали дружить девочки втроем. Играли, решали свои детские проблемы, гуляли по самой любимой в округе улице Школьной. Дальше — на Большую Коммунистическую, и — до театра на Таганке, который и тогда назывался Театром драмы и комедии.
А потом наступила зима 1937-го. И Вика несколько дней не приходила в школу.
— Побежали мы с Лидой ее проведать, думаем — заболела, надо уроки отнести. На четвертом этаже стоит солдат-«энкавэдэшник»: «Куда? Квартира опечатана. Не входить!»
Потом мы узнали: арестовали Роберта Яновича, потом Валентин Ильиничну, и оставили бабушке, Вике девяти лет и ее брату, трехлетнему Роберту, одну комнату из необъятной их квартиры.
Викиного папу расстреляли, а маме дали 8 лет.
В ту ночь у Вики пропал голос — так она кричала и плакала до самого утра.
Она рассказывала, когда приехали за отцом, он быстро, по военному, собрался. Она смотрела в окно, как он шел по двору, чуть прихрамывая. Был он в калошах, которые оставляли на белом снегу большие следы. Вика выбежала на улицу — хотела собрать его следы, но снег таял в ее руках.
А утром началась для нее совсем другая жизнь — дочери врагов народа. Злоязыковые шушукались, и в открытую напоминали ей о «вражеском» происхождении. Смешивали два понятия, что она была латышка, и что какое-то время они жили в Германии, куда командировали отца. Но класс воспринял всю эту историю с понимание, для одиннадцатилетних подростков поразительным (дети с Большой Коммунистической, 34, уже многие к тому времени, разделили Викину судьбу), так что в этом смысле ей несказанно повезло — она осталась в школе «своей».
Викин отец — Роберт Янович Карклин, член правления Госбанка СССР, был приговорен ВКВС СССР по обвинению в участии в контрреволюционной террористической организации. Расстрелян 15 февраля 1938 года. Реабилитирован через восемнадцать лет — в 1956-м.
— Страшный и незабываемый 1941-й… Люба — племянница тети Груши — ушла на фронт добровольцем, медсестрой хирургической. Мать напекла блинов из отрубей, я пошла на Курский вокзал, поехала в Реутово, Люба оттуда должна была уезжать. Составы по всем путям стоят. Спросила — объяснили, где ее найти. Смотрю: стоит наша Люба в полушубке, красоты неописуемой. Сказала, что выдали — американский он, теплый. Отдала я ей блины, а она дала мне подзатыльник — по-дружески:
— Родителей береги. Проверю, когда домой приду, когда победим. А погибну — подзатыльник мой запомнишь на всю жизнь…
В трудовой книжке у тети Груши (мамы) записано: «Уволена по случаю эвакуации». Отец работал на «Москабеле», у них там документы у всех отобрали. На всякий случай, потому что разные люди были, а нужно было работать для фронта.
Буханка хлеба стоила 100 рублей, мыло было страшно дорогое… Да его и не было. И вот как-то утром Левитан объявил: «Граждане, не поднимайте листовки, не устраивайте паники. Враг стоит у ворот Москвы». Отец пришел, сказал, нам выдали паспорта. Приказали бить стекла, завод готовят к взрыву, чтобы немцам не достался. Груша поохала, да и говорит: «Надевай, Муся, осеннее пальто, на него — зимнее, мешок сухарей я собрала, молитвенник возьми, и пойдем по Абельмановской улице на Рязань, там у меня брат». Отец: «Какая Абельмановская, куда мы пешим ходом дойдем — немцы на машинах и мотоциклах».
Москва казалась пустой.
Вдруг как-то сразу — жизнь: пошли со стороны шоссе Энтузиастов сибирские войска, а через нашу Школьную поползли танки, и взяли они направление на Волоколамск. (Сибирякам надо низко поклониться. Дмитров, Яхрома, Катуар, Луговая — столько здесь народа полегло.)
Немец подходил к Москве. Был приказ эвакуировать детей. Как сейчас говорят, расклад у нас получился такой: Вику и Роберта бабушка повезла в Мордовию — поближе к матери, которая сидела там в лагере. По дороге их обокрали, бабушка умерла. Вика решила возвращаться обратно в Москву. А въезда туда не было. Удалось ей уговорить военных, их с братом подвезли.
Стою я на Андроньевке в магазинной очереди, давали крупу. По рукам идет газета с рассказом о Зое Космодемьянской. Прочитала, голову поднимаю — Вика с Робертом идут. Пришли домой, а через их комнату прошла бомба — жить негде. Что делать — пошли жить к нам. А у них ни карточек, ничего нету…
А Лида с мамой уехали «спасаться» от немцев в Клин, к родне. Потом все смеялись — прямо в руки к немцам и приехали. Хорошо, обошлось все. Только вот история с учебниками… Лида ж дотошная была, взяла с собой школьные учебники. Стояли они у нее в Клину на полочке, когда немцы пришли, все население дома схоронилось в подвале. А фрицы вошли — бабах автоматной очередью по комнате — на всякий случай. Так учебники под немецкую горячую руку и попали. Между прочим, я их у Лиды потом выпросила, они, прострелянные, до сих пор у меня хранятся…
Завод «Москабель», где работал Алексей Иванович, взорвать не успели. Немцы потерпели оглушительный провал под Москвой, и хотя до конца войны было далеко, все постепенно входило в привычное русло, с коррективами на военное время, конечно. Алексею Ивановичу давали 600 грамм хлеба, его жене и дочери — как иждивенцам — по 400. Но еще была Вика с братом. Как прокормиться?
— Алексей Иванович, ты кого пригрел? Иностранных детей. Змееныши врагов народа…
— Дети. В чем они виноваты? — спокойно отвечал отец.
В 41-м зимой мы с мамой сняли простынь и две наволочки, самые красивые, вышитые петухами, взяли две пачки папирос (ночевали у нас летчики — оставили) и отправились менять их на картошку. Поехали на станцию Михнево, потом 15 километров шли пешком. Деревня. Стучим, ни в одном доме нам не открывают, Вот те и наменяли картошки, думаем. Удача — в одном месте открыли — бросили в ведро мороженой картошки. Тут начался такая пурга, мама и говорит: «Ты ложись, а я на тебя лягу, так не замерзнешь». Вдруг слышим — колокольчики: два парня на розвальнях. За пачку папирос они нас и довезли к паровику, Привезли мы эту картошку и сразу стали делиться: Наташа за стенкой — у нее две маленьких девочки. Война, трудности, а сострадание превыше всего. Выше даже голода… А какой голод был в войну.
Алексей Иванович пришел с работы, увидел картошку. В соседнем флигеле, говорит, Виктор Иванович живет, он царский инженер, образованный человек. Не может он так, как мы крутиться. Отрежь, мать, ломоть хлеба, я 600 граммов получил, да картошки ему насыпь, говорят, он от голода распух, не дай бог, умрет.
Когда немцев отогнали от Москвы, нам выдали огороды на станции Правда. Дров, опять же не было. Туда ездили мы с матерью и за дровами. В лес придем, обрубим пни, в снегу по пояс, а мне 14 лет. Привезем на себе коряги домой на Библиотечную. Отец сделал из бака железного печь-буржуйку — труба в окно. Зима, темнеет рано. Топим печку. И тепло. Дома, все живы, все вместе. Чего еще надо?
Копали на колхозных полях и брошенных огородах под снегом капусту, рубили мороженые кочерыжки.
А немцы сверху понять не могли, что мы там в снегу-то ковыряемся — и трассирующими пулями нас пугали.
А какой борщ был из этих мороженых кочерыжек…
Перед получением паспорта встал вопрос об усыновлении. Лаптевы не настаивали, чтобы их приемная дочь взяла их фамилию: «Как решишь, так и будет». Выбор девушка сделала давно.
«Народный комиссариат внутренних дел СССР
Отдел актов гражданского состояния
Свидетельство об усыновлении № 8
Песковская Мария, родившаяся 1926 года 2 июля, усыновлена с присвоением ей фамилии Лаптева отчества Алексеевна, о чем в книге записи актов гражданского состояния об усыновлении 23 июля 1942 года произведена соответствующая запись»
В 1942 году Мусю пошла работать на «Москабель». (Кстати, это было первое в России промышленное предприятие производства кабельной продукции, и в прошлом году заводу исполнилось 125 лет. Интересно, что первым председателем правления завода являлся будущий выдающийся театральный режиссер К.С. Станиславский) Это был ведущий кабельный завод СССР. В годы Великой Отечественной войны завод оперативно перестроил свою работу на нужды фронта. Был налажен выпуск военно-полевых проводов и кабелей связи, медных поясков для снарядов, специальных типов радиочастотных кабелей.
Заводская смена длилась 12 часов. Скоро завод перевели на казарменное положение, поэтому никого домой не отпускали. Работали на заводе женщины, подростки да старики. На весь завод — три мужика: директор, начальник цеха, мастер. В течение долгих месяцев в обеденный перерыв приходили ее навещать к воротам мама, Лида, Вика с Робертом.
— Я в столовой быстро поем, и, нырк под стол, корки собирать. А потом к воротам — свой «урожай» отдать. Мама перемалывала отруби с картофельными очистками да «моими корками» — лепешки пекла. Мы-то с отцом сыты — нас кормят на заводе, а им, каково там?
«Казарму» сняли через восемь месяцев. Еду я однажды по Астаховскому мосту, и читаю, что при каком-то заводе возле метро «Сталинская» (теперь «Семеновская»), открыт техникум. Скоро занятия начинаются. И так захотелось мне учиться, аж скулы свело.
Осень 1943-го приказ по «Москабелю» — «расчета не давать». Пришла домой, рассказала, закончила криком: «Хочу учиться!» Отец в ответ тоже как заорет: «Тебе 750 граммов хлеба дают! Работай — успеешь выучиться!» Но я на своем стою. Родители спокойны, приказ по заводу сильней любого отцовского. А люди мне посоветовали пойти к военному прокурору. Прямо со смены — в прокуратуру. Уж потом поняла, что вид у меня несуразный — деревянные ботинки, телогрейка, а на нее фартук резиновый надет. Долго меня не пускали, но своего я добилась: прокурор Молотовского района написал бумагу директору, чтобы меня отпустили и дали расчет.
Руки у меня были совсем не для учебы — все в ссадинах и нарывах. Это от провода, когда он проходил, рвался, обрыв чувствовался на ощупь — и тут же концы провода соединяла — спаивала серебром. У каждого из нас было свое личное клеймо…
Учиться было трудно, все школьные познания как-то за два года почти улетучились.
…Через два года в мае пришла Победа. Что тогда делалось в Москве! Незнакомые люди обнимались, целовали друг друга. Такие счастливые все были: все, войне конец. Победа! Теперь заживем! В Москве вовсю хозяйничала весна, и мир был удивительно, сказочно хорош.
Лаптевы ждали с войны Любу (ту, что дала Мусе на прощание по затылку), они не знали, что после боев под Берлином, ее отправили в Японию.
— Справили Победу, погрузили всех «госпитальных» в товарняки. И повезли, и везли, везли. Смотрят — Рыбинск. Люба выскочила — а Москва? Команда: «По вагонам». Люба говорит: «У меня все в Москве». Ей отвечают: «Москвы ты в этот раз не увидишь». А дальше — госпиталь для японцев. Там с мужем будущим познакомилась: он на катерах привозил раненых. Так она и осталась в госпитале хирургом, в Комсомольске-на-Амуре. Умерла в шестьдесят лет. Это следствие фронтовой раны, конечно. Были такие бои под Кенигсбергом, в том бетонном мешке столько моряков погибло. Так вот, только палатки костный госпиталь поставил, немцы их засекли. Тут машины подошли — бойцы тяжелораненые: крупные, русские здоровенные мужики. Начали носилки таскать, тут немцы и шарахнули по госпиталю. И все буквально всмятку. А Люба летела по воздуху, и ее сильно ударило о землю — тяжелая контузия головы. Вон через столько лет обернулась она отеком мозга, отнялась сначала правая рука, потом левая. Вот такая история Любы: родилась в Рязани, а похоронили ее в сопках комсомольких…
…Я все мечтала, если придет Победа, я куплю килограмм конфет, и сразу все их съем.
— Ну и купила?
— Не помню. Вот помню, голод начался в 1947…
— Ну, а когда более-менее начали жить?
— Годах в пятидесятых. Ай, да разве в том дело. Мы жили по-другому тогда совсем. Не было у нас озабоченности. Сегодняшняя молодежь — в постоянной тревоге. Живут они по каким-то своим канонам, ничего о войне не знают, да и не надо им это.
— Ты имеешь в виду, как говорит одна моя студентка, лучший у нас теперь тот, кто идет за «Клинским»?
— То, что сейчас молодежь все пиво пьет, это ладно. Равнодушны они к чужому горю и несчастью. Главное — деньги. Вот я хожу в церковь…
— Есть «та» жизнь или нет?
— Есть. И в ней, как и тут есть понятия: вот это хорошо, а это пакостно, это будет осуждаться. Так не знают наши молодые этих понятий. Потому что свобода.
— Что — свобода, а вы не хотели свободы?
— Нет (смеется). А мы не знали другой жизни. В 7 придешь — а в 9 вечера тебя выпускают с завода. Мы ее не знали, свободы, дай Бог, до дома добраться. Мы не знали, что такое отдыхать. Мы не привыкли отдыхать. Дураки, наверное, были. А нынешние стали умными, но они бесчувственные. Они считают, что раз их бабка, мать жили проблемно, у них так быть не должно, к черту им такая жизнь, они должны жить как цивилизованные люди. Так я согласна, только сначала эту цивилизацию внутри себя создай, постарайся. Мир души своей построй. Да чтобы он у тебя был ясный да чистый, румяный да благой. Смотри, какие глаза у многих — рыбьи, бесцветные, как высосанные. При том, неуверенные, жалобные какие-то глаза.
Только не ими одними Москва сегодня отмечена. Мы других со старухами называем — «наши», есть они — умные, светлые, неравнодушные… Хорошее слово — «сочувствие». Сочувствовать могут только добросердечные.
— Другими словами, не все еще потеряно?
— Я вообще думаю, что все только начинается, как Любимов во «Взгляде» своем говорил. Затянулось начало, так это ж самое сложное в процессе…
И отец, и дочь Лаптевы награждены медалями «За доблестный труд в Великой Отечественной войне», Алексей Иванович еще и медалью «За оборону Москвы».
После защиты диплома в 1947 Мария Лаптева получила направление на военный завод в районе Савеловского вокзала. Отработала три года как молодой специалист, да так и осталась там до пенсии.
Каждые выходные — театры, концерты, музеи, выставки. Свободное время она привыкла проводить только таким образом. Пока работала, весь Союз по туристическим путевкам объездила. Знакомых у нее — пол-Москвы и в разных республиках бывшего Союза предостаточно. Только дороговато сегодня путешествие в гости.
Когда снесли старые дома на Библиотечной, дали ей с родителями комнату на Марии Ульяновой в коммунальной «трешке». Потом осталась она там одна: в 1966 году 24 февраля мать — тетя Груша умерла, 9 мая — Алексей Иванович. Где-то за год до смерти написал он воспоминания о своей жизни — девять листов — «Опись жизни Алексея Ивановича Лаптева, сироты шести месяцев отроду, воспитавшегося без отца». Коротко, ясно, хлестко — и «на ноги» подняты» с 1877 по 1965 годы — 88 лет жизни.
Несколько лет назад Марии Алексеевне Лаптевой дали новую однокомнатную квартиру — в Братеево.
Она была счастлива как дитя.
Вика и Лида оставались ее друзьями во все времена.
— Давление как меряем?
— Непериодически.
— Лекарства не пьешь самостийно?
— Редко. Ой, сейчас с этой пенсионной реформой такая свистопляска началась среди бабок. И я даже пошла к врачу, хотя не считаю, что мне так уж срочно нужно.
Мы ж старики — удар по бюджету государства. Ни к чести, ни к славе мы, ясно же. У меня сейчас хорошая пенсия, обещают еще прибавить. И живу я — дай Бог каждому.
Вообще Муся — Вася Теркин в юбке, пенсионного возраста, помещенный в малопонятные постсоветские времена. Жизнь научила ее жить, выживая, но не наоборот.
Обо всем, что здесь написано, Муся рассказала бы без моей помощи, и много лучше. Даром рассказчика она владеет в совершенстве. Дар этот причудливо совмещает в себе райкинскую манеру рассказа, горький жванецкий скепсис, вишневские «приколы» и губермановские «гарики». Просто ей, как всегда — некогда.
Года три назад побывала Мария Алексеевна Лаптева на «Москабеле» — потребовалась бумага, что она работала на предприятии в войну. Встретили тепло, подняли архивы, сделали нужную справку. Попросила она начальство показать, как теперь ее цех работает. Провели ее туда — станок, за которым работала Муся до сих пор стоит на том же самом месте — только модернизирован он и с программным управлением. Начальник цеха удивился, когда она рассказала, что в те годы здесь «бабье царство» трудилось. «Это же очень тяжелый труд, у нас сейчас на этом участке только крепкие ребята. А Вам едва шестнадцать минуло!»
Вот за то и получила в этом году накануне 9 мая Мария Алексеевна Лаптева медаль «60 лет Победы».
…Много лет подряд я волочу с собой так и не осуществленную идею: написать книгу под названием, «украденным» у Генриха Белля, — «Город привычных лиц». Туда вошли бы рассказы о людях, ныне живущие и ушедших от нас, фигурах значительных и на, первый взгляд, не представляющих абсолютно никакого интереса. Но это — только на первый взгляд, потому что каждый из нас уникален и неповторим. А в чем-то все мы похожи, потому что — с «планеты людей».
Рассказ о Мусе вошел бы туда совершенно органично — она из тех русских женщин, на которых великая страна наша и такое слабое (сегодня) наше государство стоят, и стоять будут.
Одна старинная грузинская легенда рассказывает, как один иноземец был ошарашен надписями, начертанными на могильных памятниках: «Он жил четыре часа», «Он жил три дня», «Она жила двадцать дней». «Почему люди у вас живут так мало?» — спросил он. И услышал в ответ: «Не меньше, чем везде. Только у нас на памятниках начертано не сколько человек существовал, а сколько он жил настоящей жизнью».
Муся эту легенду любит цитировать. И мне кажется, я знаю, почему. Она живет полноценных — 79 лет!


 

SENATOR — СЕНАТОР
Пусть знают и помнят потомки!


 
® Журнал «СЕНАТОР». Cвидетельство №014633 Комитета РФ по печати (1996).
Учредители: ЗАО Издательство «ИНТЕР-ПРЕССА» (Москва); Администрация Тюменской области.
Тираж — 20 000 экз., объем — 200 полос. Полиграфия: EU (Finland).
Телефон редакции: +7 (495) 764 49-43. E-mail: [email protected].

 

 
© 1996-2024 — В с е   п р а в а   з а щ и щ е н ы   и   о х р а н я ю т с я   з а к о н о м   РФ.
Мнение авторов необязательно совпадает с мнением редакции. Перепечатка материалов и их
использование в любой форме обязательно с разрешения редакции со ссылкой на журнал
«СЕНАТОР»
ИД «ИНТЕРПРЕССА»
. Редакция не отвечает на письма и не вступает в переписку.