журнал СЕНАТОР
журнал СЕНАТОР

МАТЬ ОФИЦЕРА

ЕВГЕНИЙ ГРИНБЕРГ

Евгений ГринбергУходит поколение Великой войны. Как подумаешь, что недалеко то время, когда не останется никого из них, становится как-то не по себе. А Варвара Захаровна, соседка моя, та давно уж ушла и все дальше удаляется в памяти. И только в годовщину какую-нибудь, связанную с тем временем, вспоминаю о ней, рассказы ее, смущение ее, когда просишь повторить эту историю.

...Зашел я тогда по-соседски, уж и забыл, зачем. Разговорились, прошу рассказать, а она смеется, рукой отмахивается, лицом красивеет от смущения. Варвара Захаровна только что вымыла полы в своей маленькой комнатешке, села и сидит, газету читает местную. Ну, прочитала, обсудили мы с ней, что это на свете делается, чаю поставила. И смеется в ответ на мою просьбу, руками отмахивается.
— Чего пристал? — говорит. — Рассказывать-то нечего. Давай лучше сам сказывай, чего и как, ты ж в мире живешь, а я дома сижу. Да и не умею я. Нашел рассказчицу!
Но я прошу. И постепенно приоткрываю в ее душе маленькую щелочку. И в эту щелочку понемногу начали просачиваться первые стесненные слова ее повести, мало-помалу расширяя себе путь, и, наконец, пошли широким и величественным течением. И словно наплыл на меня, приблизился тяжелым поездом хрипло стонущий сорок первый год, выкрупнились глыбами отдельные его узлы, увиделся маленький зал ожидания на какой-то Богом забытой станции…
Устала! Страшно устала ждать. Поначалу сидела терпеливо, потом ходила по грязному, тоже уставшему залу. Потом стала выходить на перрон и умоляла синих от холода солдатиков пустить ее в эшелон. Дак нет, к эшелонам, идущим ТУДА, и вовсе нельзя было подойти. Со временем она вообще потеряла всякий счет дням, не могла сосчитать, когда это она неожиданно для самой себя почти на ходу спрыгнула с эшелона, увозящего невестку и внука в глубину израненной страны. И сколько ж это уже прошло? Неделя? Год? Или всего три дня? Скорей уж целых три дня! Иной мужчина бы не выдержал такого ожидания, а вышел бы из себя и наделал глупостей. А она ждет. И чего ждет? К сыну едет. На фронт. Может, помочь чего надо — он ведь такой неумеха. Или хоть просто навестить. И подбодрить. Иногда ей это казалось пустой затеей, даже глупостью, а то вдруг приливала такая убежденность в надобности этого, что вскакивала, подбегала к окну: не идет ли оттуда, с востока, поезд, который мог бы ее взять?
Говорят, хуже всего ждать и догонять. Да так ли? Вот как надо: хуже ждать! Как догонять пустился, так и бежишь-спешишь, надежда впереди видна. И время быстрее. А ждать…
Озябший ноябрьский рассвет боязливо продирается в помещение сквозь высокие и узкие окна. Словно погреться хочет. Однако часть пролезла, а остальное на морозе осталось. Не пробиться сквозь эти пыльные, верно с июня немытые, стекла. Вот свету-то в зале и всего ничего. А холод — тот проходит. Он ведь понизу норовит, холод-то, — как дверь откроется, он и шмыг!
Варвара Захаровна поплотней натянула платок и скатерть, которою грелась — как еще в чемодане оказалась, скатерть-то? Из самой глубины тела медленно, как этот зимний рассвет, тяжело поднималось сознание. Заснула, видать, крепко. И теперь вся жизнь сидит там, внутри, на холод выходить не хочет. Только вдруг — гулкий удар в груди! Сердце вдогонку за мыслью всполошилось: не проспала ли эшелон? И глаза открылись сразу, как и не спала. Но нет, не идет эшелон. И народ вокруг не суетится: как расположились, так и находятся. Кто лежа спит на лавках или на полу, кто сидя балансирует. А сердце суетится, успокоиться не хочет.
Слева дамочка приспособилась. В круглой меховой шапочке на бочок и платком сверху повязанная — мода такая была. Руки в муфте греет, а локоть на чемодан положила, чтоб рядом был. Эта скоро, должно, уедет — ей в другую сторону.
А этот вот похрюкивает во сне. Прямо в ватнике на полу лег. Шапкой глаза закрыл, торба под головой. Небритый весь, а голова стриженая. Не уголовник ли часом? Кто их сейчас разберет. Тоже значит, ехать куда-то желает. И на пол лег, гляди, на грязный. Весь в черных разводах и плевках пол-то. С улицы снег ногами заносят и распространяют по полу. Плюнуть-сморкнуться захотелось — вали все на пол. Кому теперь дело до пола, забот хватает. И горя, и тревог.
А народу на станции не шибко много. Случайные люди. И меняются часто. Вон две девчонки сидят, их давеча и вовсе не было. Бабка, та вон, древняя, та еще с позавчера, кажись, сидит.
Беда. Как война судьбами-то человеческим командует: как прикажет, так тому и быть. Только всем к худу. Приноровляться приходится к ней всем своим устройством. И приноровляются люди. Как к любой беде, приспосабливаются. Попервах растеряются, посуетятся, а потом, глядишь, и пообвыкнут, приноровят свой ход к ухабам жизни, раз обойти ее, беду, не получается.
Так и здесь. Приспособились люди, неудобства терпят, а вид спокойный, деловой, как вроде такая жизнь испокон веку существовала. Только смеху не слышно, улыбки не видать. Посерьезнели люди, помрачнели как бы. И эта грязь кругом. Вон бабка та, как на лавку садилась, так долго-долго вытирала газетой ее. Чистеха, значит это. А иной не глядя плюхнется, все равно, мол, война. Окончится, мол, проклятая, тогда и отмоемся, отчистимся. Кругом вода литься-сверкать будет, бань понастроим. И лето будет…
Станционный зал рассветом еще маленько пополнило, на том рассвет и закончился. Разводы на полу явственней обозначились, полузамерзшие. Грязь эта, она от войны и, как война, все собой заполнила, изо всех щелей лезет, вздохнуть не дает. И люди, смотри, привыкают.
Варвара Захаровна вперед покачнулась, чтобы с лавки подняться, и встала, к окошку подошла. А не видно ничего: окошко серое, аж темное, да и за окошком серь одна. Выйти надо все же, что на перроне, поглядеть. Оглянулась она, на чемоданишко свой глаз кинула, стоИт ли. СтоИт. И выскочила за дверь, дверь быстренько затворила, чтоб холоду в помещение не накачать — люди ж там.
— Опять, тетка, пришла? — это синий солдатик сказал, что еще позавчера, кажись, здесь же мерз. — Все одно не поедешь!
Нынче он не такой строгий, как давеча был: начальства нету около, и путя пустые — эшелонов нет.
— Уеду, сынок, ты только начальника мне укажи эшелонного, когда прибудет. Что ж это я, зря с поезда снялась, что ли? Мне не уехать нельзя, мне ехать надо.
— Во народ! — восхитился солдатик, сморкнулся и утер нос рукой туда-сюда. — Ты все одно иди пока, поездов оттудова часов пять не будет.
Варвара Захаровна опять внутрь пошла и дверь сноровисто затворила. Постояльцы в зале уже проснулись: кто ходит-похаживает, кто завтраки ест — тряпицы постелили, а кто и вовсе разговоры разговаривает. Чемоданишко ее стоит, как стоял. А куда ему деться-то, кому он нужен? Стоит, ну и стоит. Мужчина постриженный, что на полу спал, сидит уже, к колонне спиной приспособился, смотрит. Дамочка с муфтой хлеб ест, с колбасой, кажись. Она его, хлеб-то, колбасой вниз отвернула, стесняется, видать. Девчушка малая у окна сидит, пальчиком по стеклу водит. И гул слышится от разговоров и движений разных.
Слева в углу, подле окна, шуму и движения особо много. Сидят две женщины там, молодая и постарше, и детворы трое. Так вот, от них, от детворы то есть, сплошной шум и мелькание исходит, и сладу с ними никакого нет. Вон тот особенно, маленький, года три ему или четыре, — как веник, шустрый, то он тут, а то уже в другом месте. Глазом не уследишь. У матери есть просит, на полу на черном валяется, с другими дерется, сопли и слезы по мордашке размазывает и, заметь, все сразу, в одно время. И мать с ним не справится, тем более еще одно дите на руках у ней.
Ох, дети! Невдомек ему, шалому, что война кругом, что все мысли с нею связаны. О чем ни подумаешь, куда ни посмотришь, все об ней вспоминаешь. Даже удивляешься сейчас, как не понимает человек хорошего. В очереди нынче пять минут постоит — топорщится, в трамвае теснота — ругается. Неблагодарный народ. Тогда, в войну, только и думали: «Даст Бог, война кончится, другая жизнь пойдет. Все не так будет. И люди иные будут. Ласковые какие-нибудь, улыбчивые».
Ну ладно. Села Варвара Захаровна на место свое подремать еще, а сон нейдет к ней. И начала она опять себе мечтать в уме, как она с сыном своим встретится, с Колей, как живет он там, как воюет.
Человек всегда представляет себе место, куда он должен попасть, потому что он думает об этом месте. Представляет он себе, например, что деревня расположена так-то и так-то, на пригорке либо в ложбине, что рядом лес или, может быть, речка, что мимо деревни, например, проходит дорога, а у дороги — стреноженная лошадь, белая или гнедая. Время года или дня тоже представляет себе человек.
Но всегда представления не сбываются: и деревня не такая, и находится она не там, и речки, оказывается, нет, и лошади у дороги. Часто и погода плохой оказывается, и никто не встречает…
Но это все потом, а готовится человек к не такому. Вот и Варвара Захаровна закрыла глаза и мечтает. И представляется ей, что приехала она к сыну на фронт, под Москву, и узнает, что часть, где служит ее сын, стоит в деревне, а деревня та — на зеленом пригорке и освещена солнцем. И подъезжает, значит, она на попутной машине к деревне, а кругом солдаты умываются и льют друг дружке на спину воду, потому что раннее утро как раз. А Коля ее стоит, беседует с кем-то. И смеется. А потом он поворачивается, видит ее и бежит бегом вниз по косогору к ней и кричит ей: «Мама!»
Дальше Варвара Захаровна уже не может ничего увидеть и понимает, что все будет не так: сейчас зима, и немец у Москвы. И встретится она с Колей по-другому, среди черных снегов, среди черных разрушенных домов. И Коля будет идти в бой или что-то кричать в телефонную трубку, и у него будет потное, грязное лицо, как до войны на заводе, в литейном цехе.
А может быть, она найдет его раненным, на телеге, в окровавленных грязных бинтах, и будет он стонать и скажет ей: «Мама!» И, может быть, заплачет. А она за ним будет ухаживать и выходит его. Перво-наперво она сменит ему бинты, постелет чистую постель и вымоет-выскоблит пол в хате. И будет сидеть рядом с сыном, пока не поставит его на ноги. Так она дома ухаживала за ним, когда он хворал в детстве и потом. И будет кругом тихо и солнечно.
А может быть…
Варвара Захаровна встала и снова подошла к окну. Силуэт синего солдатика смутно покачивался у окна, а она и не видела его, так разволновалась мыслями своими. Потом позади услышался стук — это кто-то поскользнулся на грязном и мокром полу. Оглянулась Варвара Захаровна, скатерть на глаза съехала — а это бабка, чистюля которая, поскользнулась, упала.
— Что ж ты, милая?! — взметнулась к ней Варвара Захаровна, подняла. — Куда это тебе занадобилось?
А народ сидит на своих мешках-чемоданах, реагирует. Стриженый человек рот набок сдвинул и глаза сощурил, дамочка с муфтой хлеб в руке остановила, остальной народ просто сидит и смотрит. И глаза пустые.
Отвела-привела бабку Варвара Захаровна и вот тут разозлилась окончательно. Сдернула с себя скатерть, в чемодан убрала, перетрясла все тряпье, старую юбчонку выхватила. Подняла чемодан, к дамочке подвинула:
— Погляди-ка на него, пусть тут стоит.
И — к выходу. Сейчас уже всего не вспомнишь — вон сколько лет уплыло. Помнит только Варвара Захаровна, как отыскала где-то ржавое ведро, как, отмахнувшись от застуженных криков синих солдатиков, бежала к водокачке, как ползла по глыбам наросшего у ее подножия льда…
А потом, отогрев наскоро руки под мышками, раздерла старую свою юбчонку и, подоткнув подол, скомандовала:
— А ну, бабы, уходи от угла, отсюдова начнем!
Вот ведь! Как раньше-то не додумалась?! Сейчас ей казалось это самым важным, важней всего, что до сих пор делала. Она отмывала не только грязь на полу, она как бы отмывала свою да и всех этих людей душу. Она яростно терла пол, вобравший в себя черные следы войны, которая пока что несла только беспросветную тоску и черноту. По мере того, как кусок узорчатого пола проявлялся во всей своей тусклой яркости, в ней светлела-наливалась крепкая уверенность в правильном исходе. Казалось ей, что постепенно, пятном, светлеет ее будущее.
Вода в ведре так быстро становилась черной, что пришлось еще три раза бегать к водокачке, пока этот угол сочно не всплыл на поверхность. А люди смотрели. Только шуму, наверное, стало поболе, хотя она его и не слышала. Она огляделась только тогда, когда кто-то выхватил ведро из ее посиневших рук. В зале происходило движение. Люди, которые раньше сидели с тусклыми глазами, молчали или бранились, у которых внутри толстой глыбой леденело терпение, которые уже приспособились как бы к такому течению жизни, — эти люди, сбитые с толку неожиданностью поступка или, может, яркостью и свежестью вымытого угла, эти люди зашевелились.
Они задвигали скамейками, суетясь, узлы свои и баулы распространили по дальним углам. Включились, одним словом. Не все, конечно. Иные отодвинулись с дороги и только это и сделали. То ли по причине застенчивости своей неизбывной, то ли еще отчего — я не знаю. А кругом захлебывалась работа. Женщины — а кто ж еще на такую работу увлечется? — раздобыли кто где тряпки, ведра, а то и урны старые, крик устроили, командуют. Курносая молодуха в плюшевой телогрейке затребовала у старика-инвалида костыль — временно, конечно, — тряпку на него намотала и — заходилась. Девчонки, что у окна сидели, за него и принялись, за окно то есть. Мужчины, правду сказать, тоже действовали, не отсиживались. Воду таскали, скамейки передвигали, подсобляли, в общем. И все посмеивались, головами крутили: вот бабы, дескать, забаву нашли. Но участвовали, однако. В основном.
Варвара Захаровна за главного командира была. Само собой. Людей по местам расположила, как сподручнее, поручения выдала каждому, да и сама, погодя чуть, за дело принялась. Там подотрет, там домоет, там переделать девкам тем или иным велит, а нет, так сама подправит, где надо. Особо упирала, чтоб по чистому полу аккуратно ходили и ноги чтоб у двери вытирали. Там, у двери, уже тряпку распластали и бабку-чистюлю усадили для указу.
Ну, не скажу, что скоро они это дело сделали — уж больно грязи много собралось. И пол, и скамейки, и окна, а которые помоложе, те и за стены взялись, и до потолков с карнизами лепленными добрались, пыль-паутину сметали. Шутка, что ль!
Сделали однако, наконец. И огляделись. И заулыбались. Не узнать станционного зала стало. Нынче вот у детишек забава такая есть — переводные картинки называется. Пришлепнут они, детишки значит, тусклый бумажный лоскуток к стеклу — и давай по нему водой тереть. Глядь — и выходит наверх яркая картинка, проявляется, в красках вся. Так и тут. Все залилось яркими расцветками, а пол особо, прямо засветился весь в сочном многоцветье. И свету поболе стало: окна-то попрозрачнели, как вроде и без стекол вовсе. Вот весь свет и хлынул сюда снаружи. Весь, какой был. Да и наруже-то вроде светлей стало. Как в праздник. Люди пошумели, разговоры погромче стали. И перезнакомились все. И как-то само собой возле Варвары Захаровны скучились, баулы свои к ней поближе перетащили. Веселее, что ли, стало, не пойму. И повод, вроде, невелик для веселья-то: война, что ни говори. Да еще сорок первый год тогда был, ноябрь как раз, конец самый. И все-таки изменилось в людях что-то, какую-то уверенность почувствовали, надежду поняли в себе. Так бывает: отчаявшийся человек, сделав иное решительное действие, вдруг понимает, что есть еще силы, что он может еще бороться и даже победить, только надо действовать, нельзя опускать руки. Так и тут, по-моему.
Сгустились люди подле Захаровны, силу ее почувствовали. Пропитанием делиться начали. Кто помнит те времена или, допустим, представил себе, как тогда было, тот поймет, что это значит.
Солдатики за окнами, четко обозначенные, в окна заглядывают. Изредка, конечно. Улыбаются тоже.
И запел кто-то вдруг. Не молодуха ли в плюшевой телогрейке? Да и неважно, кто. Просто запела и заалела лицом. Смущается. А песня про рябину была. Хорошая, душевная песня, нынче и забыли ее, поди. Подхватили, конечно, ее все, почитай. Подхватили тихонько. И каждый вдаль смотрел при этом. Далеко вдаль. За много километров, за много дней. Одни вперед глядели, в будущее, иные вспоминали… В прошлое тогда легче было смотреть, грустно только. А будущее можно было только угадывать. И гадали люди, сидя в этом чистеньком станционном зале, предугадывали.
Но не знали они, конечно же, что через несколько дней побежит немец из-под Москвы, что воспрянут они духом вместе со всей страной. Не знали, что война еще длинно будет идти, что много горя и слез принести успеет.
И Варвара Захаровна не знала. Откуда же было знать-то? Не знала она и того, когда песню пела про рябину эту, как раз в том месте, где «нельзя рябине к дубу перебраться», — а может, и не в том месте, может, раньше или, наоборот, позже, — не знала она, что именно в это время мимо ее маленькой станции прошел-прошумел эшелон, увозя от войны в тишину ее сына, тяжело раненного лейтенанта Сергеева. Николая Анисимовича.
Но об этом иной разговор.


 

SENATOR — СЕНАТОР
Пусть знают и помнят потомки!


 
® Журнал «СЕНАТОР». Cвидетельство №014633 Комитета РФ по печати (1996).
Учредители: ЗАО Издательство «ИНТЕР-ПРЕССА» (Москва); Администрация Тюменской области.
Тираж — 20 000 экз., объем — 200 полос. Полиграфия: EU (Finland).
Телефон редакции: +7 (495) 764 49-43. E-mail: [email protected].

 

 
© 1996-2024 — В с е   п р а в а   з а щ и щ е н ы   и   о х р а н я ю т с я   з а к о н о м   РФ.
Мнение авторов необязательно совпадает с мнением редакции. Перепечатка материалов и их
использование в любой форме обязательно с разрешения редакции со ссылкой на журнал
«СЕНАТОР»
ИД «ИНТЕРПРЕССА»
. Редакция не отвечает на письма и не вступает в переписку.