журнал СЕНАТОР
журнал СЕНАТОР

ТУРГЕНЕВСКАЯ РОЗА

ВАЛЕНТИНА ПУШКАРЬ

Валентина ПушкарьНоябрьский вечер тих и нем. Я в библиотеке одна. Ушли последние читатели. А главное, ушло время — время, полное надежд… Оно испарилось незаметно, как аромат последних осенних листьев, — еще живых и трепещущих, но уже обреченных. День промелькнул мгновенно, как и вся жизнь. Темп ее всё время нарастал, могучей волной, сметая всё на своем пути.
В ту пору, мне выпало оформлять юбилейную выставку Тургенева. Среди материалов о творчестве русского писателя, на глаза попалась статья — «Мой Тургенев». …Как вспышка молнии, она выхватила из памяти воспоминания… Но, также внезапно, меня захватила и другая волна — волна догадки. «Так ведь Тургенев и мой! Мой Тургенев!» И вся душа моя, давно, стала ему храмом. Но, об этом чуть погодя…
Объятая волной воспоминаний, присела, и стала всматриваться на стоящие на столе два портрета — Тургенева и его подруги жизни — Полины Виардо. И тут почувствовала, что чего-то не хватает… Ну да, конечно же, не доставало живых цветов! Всё бросив, помчалась на их поиски.
Мчалась по улице, как одержимая. Среди пенистого кружева хризантем предстояло найти несколько самых нарядных и изящных. Как вдруг, о боже!, увидела несколько больших роз. Розы в ноябре… Как странно. Но вот же они, перед глазами — нежно-кремовые, с сочными зелеными листьями на длинных стеблях. И тут меня опять обдало волной... Тургенев и розы! Родной мой, Иван Сергеевич, Иван Сергеевич…

 

«КАК ХОРОШИ, КАК СВЕЖИ БЫЛИ РОЗЫ»

Вернувшись в библиотеку, я бережно опустила принесенные розы к портретам. …Так бережно, как только могут ставить в земном храме зажжённую свечу, боясь, чтобы не угасла. …Выключила свет. И тут же, самые красивые и поэтичные, но, вместе с тем, и драматичные воспоминания, нахлынули вновь, погружая в свою пучину.
 

I

Вижу себя у дверей одесского Театрального училища, в небесном платьице, теннисных туфельках, с голубым бантом в золотых волосах. Тоненькая, маленькая, с замирающим сердцем ожидающая вызова на экзамен по актерскому мастерству.
Экзамен в разгаре. Забыто от волнения всё. Но вот, кто-то из ватного пространства произнес мою фамилию — но нет сил откликнуться. Ноги идут сами. Повинуюсь им.
Зашла и… онемела. В пустом зале передо мной, как боги с Олимпа, сидят заслуженные актеры, оперные певцы и режиссеры. И, в это мгновение, почувствовала себя песчинкой. «Как посмела мечтать быть с ними рядом? Нет, больше того — быть в их рядах… Какая дерзость!» Пронеслось у меня в голове. Озноб бьёт меня, бьет; не дает опомниться…
— Деточка, как ваша фамилия?
— М-моя… фа..ми..лия?.. Я забыла… Забыла.
Услышав такое, комиссия заулыбалась. А я, от ужаса, замерла на месте. Но тут, поднялся высокий и стройный человек, с большими выразительными глазами, он отодвинул стул и прошел через весь зал. Как годовалого ребенка, он взял меня за руку и подвел к столу.
— Садитесь. Протяните руки ко мне. Вот так… Так.
Как в гипнозе, я повиновалась его командам. Некоторое время он гладил мои руки и пристально смотрел мне в глаза. Нет, не в глаза, а — в душу смотрел!! И что-то там потеплело.
— Ну, вот… вот, всё уже хорошо! — сказал он громко и весело. — Правда, хорошо?
— Да, — робко ответила я.
— А теперь, пожалуйста, пройдите на сцену и почитайте нам из того, что для нас приготовили, хорошо?
— Мне… мне нужен стул.
— Подайте, пожалуйста, абитуриентке стул. — Попросил все тот же высокий и стройный пожилой человек, минутой назад, фактически спасший меня от провала.
Чьи-то руки немедленно водрузили на сцену стул.
Вышла. Собрала всю волю.
— Тургенев. Стихотворение в прозе «Как хороши, как свежи были розы».
Из присутствующих в зале видела только Его. Видела, как взметнулись громадные ресницы и Его большие глазища настороженно остановились на мне. Разве могла… разве могла я знать, что именно Он станет моим педагогом. И потом, могла ли ведать, что это его любимое тургеневское произведение. Какое совпадение. Совпадение?.. А, может, так и должно быть у творческих натур: через совпадение духа, не прерываясь, продолжается во времени лучшее в актерском мастерстве.
И вдруг все страхи и сомнения, вместе с приемной комиссией, будто отодвинулись, и вовсе куда-то растворились.
…Седой и одинокий сутулый старик, в пустой и не топленной комнате, вспоминал о самом близком и, увы, уже далеком; о своей прожитой жизни… — Как хороши, как свежи были розы. — Хрипло и глухо шепчет он, не узнавая собственного голоса.
 

II

Вижу себя у списков абитуриентов.
— Пять! — и всё заискрилось, запело внутри на все голоса. Музыка, музыка звучала в каждой клеточке тела… И всё же, не доверяя глазам своим, смотрела не отрываясь от волшебного списка.
— Тургеневская роза!, у вас пятерка по актерскому мастерству. — Я обернулась. — Поздравляю! Читали вы, и вправду, отменно.
Передо мной стоял рослый цыган, с бездонно черными глазами, полными доброты и неподдельного участия. Он протянул мне руку и... розу.
— Студент четвертого курса Ваcька-Черт… — И улыбнулся такой улыбкой, от которой посветлел весь мир. А потом, уж и не знаю, как мы очутились в том зале, где на экзамене уже звучал и мой голос. У пианино на сцене, роилась веселая гурьба студентов, кто-то играл, кто-то напевал, а кто-то просто внимательно слушал.
Мы оказались на сцене. Послышался вальс, старый как мир, молодой, как весна. Не разжимая рук, вместе с моим новым знакомым, закружились, и, под светлые звуки, унеслись куда-то далеко, далеко, туда… куда, сердце еще не имело прав заглядывать. Счастье и радость мои излучались, как солнце. Они искрились и передавались другим. О, Боже, только вчера, от страха, я забыла как меня зовут, а сегодня…
Как прекрасен мир! Как хорошо жить на свете! Сколько света! Сколько музыки! В меня поверили! В меня поверили мастера сцены! Впереди учеба, сцена… Театр!!!
«Амурские волны» несли нас вперед.
 

III

Год учебы пролетел, как один день. Экзамены окончены. Всё складывается для меня удачно. По завершению курса решено было устроить на лоне природы «прощальный» бал.
После песен под гитару, чтение стихов, тонких и озорных шуток, мальчишки и девчата — мои сокурсники по актерскому мастерству, проголодавшись, набросились на скромную студенческую трапезу.
Неистощимый шутник и балагур Колька, стал в характерную позу дьякона и затянул «молебствие»:
— Господи, поми..лу..луй мя! Помилуй, Господи! Помилуй, Господи! — Убыстряя темп. — Помилуй, Господи, Господи поми..л..луй, — крестился он. — Да, не споткнутся студенты на стезе актерской… Да будет у них живот всегда полным!.. Ноги обуты!.. Телеса задрапированы..ыы! Господи, не обойди мольбу! — гундосил он, под наш смех. И, тихо, исподволь, как колокольчики, запели девичьи голоса:
Помолимся, помолимся Творцу…
Ребята весело и лукаво подхватили:
К бутылочке приложимся, потом и к огурцу!
И все шутливо, но упоённо и самозабвенно затянули:
Налей, налей, товарищ, заздравную чашу,
Черт знает, что с нами случится впереди!..
Пели песни и хмелели, не от выпитого вина… Нас хмелила бурная наша радость, наша молодость. Они закипали в наших жилах, и мы отдавались им на лоне природы, под безмятежным лазурным небом. Васька-Черт, с могучей грудью и плечами (и с таким же, надо полагать, «могучим» интеллектом), взмахнул ручищами, и, подняв свою красивую голову, загорланил по-маяковски, на всю черноморскую степь, зычным баритоном:
Я чуть не весь
Земной шар обошел.
И жизнь хороша!.. —
И все вторили ему в унисон:
И жизнь хороша!
…«И жить хорошо! — патетически произнес он. И все двадцать молодых зычных голосов вторили:
И жить хорошо!..»
А в нашей буче,
боевой, кипучей
и того лучше! — вторили весело девчата.
Широко расставив свои длинные ножища, как бы обнимая земной шар, бросая звук в космос, Васька-Черт протрубил на весь белый свет:
Я славлю Отечество,
которое есть!
И трижды…
которое будет!
Под вечер, растянувшись во всю ширину дороги, наша дружная компания повернула обратно, в город. Но до города еще было достаточно, и наши голоса бесшабашно разливались по черноморской степи.
 

IV

Неожиданно, из-за поворота, вынырнул грузовик и резко перед нами затормозил. Из него на дорогу выскочил шофер с обезумившим лицом. Некоторое время он смотрел на нас и, заикаясь, произнес:
— В..вой..на! — И еще — Слышите, ребята, война! — Тяжело вздохнув, сокрушенно махнув рукой, шофер влетел в кабину, рванул баранку и — был таков.
— Война?.. Какая война?..
— Не может этого быть!..
— Вот чудак!.. испортил песню. — Кто-то гортанно произнес эту реплику, подражая горьковскому Барону
Шутка с подражанием явно не удалась. Стало тихо. Очень тихо. Веселье куда-то вмиг испарилось. Шли молча, в обнимку. Да, хотелось думать, что это была всего лишь неудачная шутка. Как хотелось думать…
Вот мы вышли на окраину города и, у редких прохожих, то же выражение глаз — недоумение и растерянность.
Ах, если бы это был всего лишь невинный драматический этюд… за такую разыгранную сцену всем бы поставили высший балл. А эхо уже несло по степи страшное слово, слово — смерти подобное.
На столбе затрещал репродуктор. Не сговариваясь, люди обступили безымянный столб, и всё ждали, ждали его голоса…
Будто понимая ситуацию, стих ветер. Купы деревьев сникли, и сделались недвижными, как перед ураганом. И вот, до боли знакомый голос произнес это страшное слово… В О Й Н А! За которым, горе людское.
Домой никто не пошел. В чем стояли, в том и встретили войну, — с распахнутыми воротами рубах, с растрепанными чубами, с девичьими волошковыми веночками на головах, в веселых ситцевых платьицах, с охапками полевых цветов, с ракетками и гитарой за спиной.
Живописной гурьбой прошли через весь город прямо к стенам родного училища. Но на нас никто не обратил внимание. Всем было не до нас.
Сегодня, в воскресенье, 22 июня 1941 года для советских людей начиналось новое летоисчисление, где дни и годы, потонувшие в кровавом огнище войны, исчислялись мгновениями и минутами для одних, для других — тянулись долгой пыткой, а для третьих — время замерло на вечно.
 

V

Студенческий «народ» всё сходился и сходился к родному театральному училищу. С вечера вывешенная афиша напоминала всем, что сегодня здесь состоится театральный просмотр. Все молча смотрели на нее, понимая, что на ней запечалилась другая жизнь, которую уже перечеркнула война.
Сегодня, именно сегодня выпускникам старшего курса было назначено сдавать экзамен по профилирующему предмету — актерскому мастерству.
…Но, самый главный экзамен — экзамен на право жизни, был еще впереди.
Как несмышленые котята, ребята жались друг к другу. Никто из нас еще не мог по-настоящему осознать, что в эти минуты нас насильно отрывают от материнской груди — Родины. Мы еще не ведали, что нас хотят осиротить, разбросать по белому свету, поссорить друг с другом… Чтобы, мы забыли запах родной земли, забыли ее заботу о нас, ее тепло; мыкаясь по свету, бездомными собаками, пинаемые чужими сапожищами.
Открылась дверь училища. И тотчас пахнуло непередаваемым запахом театра. И всё пошло своим чередом. На сцене уже стоит увеличенная титульная страница, на которой значилось: Мольер. «Жорж Даден». А еще через несколько минут участники спектакля, облаченные в парики и костюмы мольеровской эпохи, вышили и, встали по сторонам «страницы» Такое начало спектакля было красиво и неожиданно. Раздались аплодисменты. Контакт со зрителем был обретён. Спектакль прошел на одном дыхании. Но, где-то, в подсознании, уже гнездилось страшное слово — «война!». Вирусом, оно проникало в каждую клеточку организма, отравляло его, терзало души.
Но вот финал. На сцене вновь оказывается титульный лист, окружив который, участники спектакля исполнили прощальную песню. Но аплодисментов нет. Стоит полная тишина, ох, какая тишина… Забыты грим, костюмы, парики; забыты театральные условности. Мои сокурсники по театральному училищу стоят на сцене ошеломленные и не верящие, что всё вот-вот должно оборваться… Ребята стоят, кто в обнимку, кто сам по себе, и слезы, что теснили их грудь, уже не утаиваются. И вот уже плачет весь зал. Никто не стыдится своих слез. И вдруг послышались звуки песни, которую мы тогда пели, и знала вся страна — «Если завтра война». Песня, сначала медленно и неуверенно, затем решительнее, вырывалась из уст поющих, ее экспромтом подхватывает и театральный оркестр, чтобы, в конце концов, вырасти в могучий хор молодых голосов.
«Если темная сила нагрянет,
Как один человек,
Весь советский народ
За свободную Родину встанет…»
Как один человек, зал поднялся. Это вставало поколение моей юности. Это вставало поколение, у которого эта война отнимет лучшие годы, надежды, любовь, — и у многих жизнь.
Пели стоя. Голос одного поддерживал другой. И это рождало ощущение сплоченности. Подспудно, певшие понимали, что сплоченные — мы сила и спасение Родины. Только братство, братство душ советских людей — всему спасение.
По традиции на сцену вынесли цветы. Но актерам было сегодня не до них. Их опускали у рампы, на пол. Зал, притихший и собранный, медленно пустел.
Я стояла в оцепенении. Не было сил, ни сдвинуться с места, ни оторвать глаз от сцены. А зал продолжал редеть, и опустел совсем. Надолго? На год или годы — это было неведомо.
А я всё стояла и стояла одна, в пустом зале. Пустая рама на сцене смотрелась... как амбразура. Лепестки свежих роз скорбным пламенем алели у рампы, как символ на могиле первого солдата, уже этим утром отдавшего свою жизнь во имя Родины.
«Был солдат вчера известный,
Стал он «неизвестный»…
Занавес остался открытым.
Так открывался для нас новый «театр» — театр войны, на подмостках которого предстояло разыграться таким драмам и трагедиям, какие не приходили на ум ни одному драматургу.
 

VI

Было около двенадцати ночи, когда большая компания друзей пошла провожать выпускников к общежитию. И вдруг стало темно. Очень темно. В городе выключили освещение. Оно уже не зажигалось на улицах, до конца войны.
Погруженный в ночной мрак, подъезд у общежития постепенно пустел и затихал. В темноте кто-то из ребят натолкнулся на меня и спросил, почему стою здесь одна.
— Темно и поздно. Я боюсь идти домой одна. — И это было чистой правдой.
— Так пойдемте к нам. — Так, в кромешной мгле, я пошла за кем-то, понимая, что так все же будет лучше, нежели пускаться в обратный путь, в такие тревожные минуты.
В абсолютной темноте щелкнул ключ в двери. Меня усадили и пошли за огнем. Время как будто остановилось. Темно перед глазами. Темно и страшно впереди.
Наконец замигал фитиль керосиновой лампы. В комнату вошли двое ребят и молча сели, кто куда. Было тихо и напряженно. Какой мерой нового исчисления отведено жить? Где? Как? С кем? Откуда ждать удара? Как парировать его?..
Только ходики тикали, как ни в чем ни бывало… Непрошеной гостьей война вламывалась в наш светлый дом. В наши молодые, еще ничем не омраченные души. Так, в молчании и сидении, и прошли остатки ночи.
Но вот занялся новый день. Новый день с кровавой поволокой над нашей юностью. Черные крылья смерти уже неслись над нашими полями.
Рассвело. В коридоре захлопали двери. Раздались первые голоса. Ночное оцепенение стало проходить. Я подошла к ребятам-старшекурсникам и крепко пожала им руки, в знак благодарности, а затем быстро вышла. И тут же, в вестибюле, столкнулась со своими ребятами и с выпускниками. Оказывается, всей гурьбой они отправляются в ближайший военкомат — добровольцами на фронт. Среди них был и Васька-Чёрт. Увидев меня он вздрогнул.
— А ты, ты.. — очаровавшись мной, не находя слов, начал юноша, — …ты так расцвела за ночь… Может ты и впрямь «тургеневская роза»? — Он подошел, сжал мою руку в приветствии и… уже не отпускал.
Вместе с ребятами и девчатами пошла в военкомат. Также гурьбой, ввалились на почту, чтобы сообщить родным о своем решении. Василий держал меня за руку, как ребенка.
— Пошли первыми в военкомат? — Обратился ко мне Васька-Черт, понимая, что ребята надолго здесь застряли. — Знаешь, Вава, мне писать некому. У меня никого нет… Я детдомовец. — И, с грустной и глубочайшей иронией в голосе, добавил. — Плакать по мне никто не станет!..
Эти слова резанули меня по сердцу.
— Совсем, совсем никого?
— Да, совсем, на всём белом свете. Кстати, какое сегодня число?
— Как же мне не знать, Васенька, конечно же, знаю. Сегодня 23 июня — мой день рождения! Но вчерашний день зачеркнул всё.
— Нет!.. — воскликнул мой знакомый по театральному училищу, талантливый юноша-цыган, по доброму прозвищу «Васька-Черт», — нет! Мы будем его с тобой праздновать! Назло врагам будем! Понимаешь, «тургеневская роза», понимаешь — б у д е м.
Он встал, повернулся ко мне лицом, и сжал мои ладошки в своих ручищах. И я прочла в его глазах мольбу не оставлять его.
Когда мы вышли из общежития, он зашагал быстро и решительно, лицо его было серьезно. Он шел и не отпускал моей руки. Чуть не в припрыжку, едва за ним поспевала. У военкомата уже стояла длинная очередь. Кого здесь только не было, люди разных возрастов и званий: ветераны гражданской и империалистической войны, каменщики и матросы, корабельные плотники и маляры, пекари и токари, кровельщики и допризывная молодежь, девчата, студенты, представители всех слоев Одессы; чуть ли не вся интеллигенция города — врачи, музыканты, художники, актеры… Да всех и не перечтешь. Все они первыми рвались на фронт, как будто у них была в запасе вторая жизнь. Но, на самом деле, ее не было. А свою, единственную и неповторимую, без раздумий, они пришли отдать во имя Отчизны.
Мы встали в конец очереди. А народ всё пребывал. Все стояли молча и сосредоточенно.
В какой-то момент, отозвала Ваську-Черта в сторону и невольно прижалась к его руке.
— Расскажи, как случилось, что у тебя, извини, никого нет?
— Да что говорить, — нет и нет.
Но я не отставала, не очень понимая, почему так поступаю, чувствуя, однако, что поступаю верно.
— Это правда, что у тебя никогда не было отца и матери?
Васька-Черт удивленно, и с неожиданным гневом во взгляде, который тут же потух, посмотрел на меня, тихо ответил:
— Нет, были! Были отец и мать, но не судьба мне было их видеть, слышать и знать. Если что и известно о них, так это то, что рассказывала о них моя бабушка, в доме которой вырос.
Я держала его за руку и вела, как маленького. Мы устроились на ступеньках дома, напротив военкомата. Васька-Черт молчал. Я глядела на него, шумного и веселого и не узнавала его. Это был совершенно другой человек, которого в училище никто не знал. И вдруг он заговорил полушепотом, так нежно и тепло, что никак не вязалось с его ярким и характерным образом.
 

VII

— Как сейчас помню, покосившуюся избу, на окраине села, со слепыми оконцами, у самой земли. А в ней — сморщенную старую женщину, с трясущимися руками, которая могла часами простаивать у иконы, возведя морщинистое лицо вверх, туда, где она полагала и должно было быть Богу. Так шепча, одной ей ведомые, молитвы, она жаловалась на свою долю. Бывало, и меня она заставляла стоять на коленях и твердить: «Господи, не оставь сироту, пошли ему свои милости»…
После небольшой паузы, он продолжил.
— Тот тусклый осенний вечер, Вавка, мне никогда не забыть. Света мы не зажигали. Мерцал каганец лампады под образами. По стенам дремали и вздрагивали причудливые тени. В хате было натоплено. Пахло полевыми травами кизяком и добрым запахом печеного хлеба. Как оказалось, это был последний вечер, который мне выпало быть с бабушкой. Бывало не раз, я забирался к ней на печь, и слушая ее рассказы, уносился в мир сказок, слушал и замирал, волновался и радовался за их персонажей. А рассказчицей она была отменной. Но в тот вечер, всё было как-то не так, по-другому. Вместо доброй сказки, она поведала историю моей жизни… — Он глубоко вздохнул, и опять память унесла его от меня куда-то далеко-далеко. — И вот эта история. — Будто перед броском в неизведанное, собравшись с духом, проведя решительно рукой по волосам, Васька-Черт начал пересказывать эту историю.
…Слухай, Ивасику мій, Телесику, слухай уважно, що я тобі скажу, бо ніхто без мене тобі правди не скаже, — и тут бабуля тяжело вздохнула, — і не знає... Було це так. Вийшла я на подвір’я, до світу глянути на порося, що ховала від усіх у те люте время сімнадцятого року. Одні наступають, другі відступають, треті — грабують. Лихо, одне, простим людям. Чую, вершники на конях — цок, цок, швидко так. Тільки я закрила льох, бачу, до самої фіртки під’їхав вершник. Швидко зіскочив з коня, і на подвір’я, до мене. Був він росту високого, з красною зіркою на папахі; високий, ладний і гарний… По одному тільки голосу видно, що командир.
— Кто тут хозяйка, кто? Отзовитесь, Христа ради! — Голос такий красивий, звонкий. Я вся затремтіла.
— Я.. я хозяйка.
— А кто еще, кроме вас, есть?
— Та нема в мене нікого, одна однісенька вік доживаю, як обгорілий пень.
— Бабуся, родная, сам Бог вас мне послал! В дороге жена родила сына. Заболела, горит вся, плохо ей. Очень плохо. Нам,.. то есть мне с хлопцами, наступать надо, а тут такая беда… Эх! — закручинився молоденькій вершник. — Возьмите жену и сына в дом... Как врагов разобьем, тотчас за ними вернусь! До конца дней своих доброты вашей не забуду!!
— Ну як можно відказати, несіть, хлопці, хіба я не людина?
Він побіг до підводи, і на руках, обережно, вніс в хату жінку. Поклали її непритомну на постіль, роззули її удвох з ним. А вона, як вогонь, гаряча. Він швидку вибіг з хати и приніс дитину. Глянув на послідок, прижав до себе, поцілував і поклав рядом з матір’ю.
То був ти і твоя мати. Він став на коліно біля неї, та заплакав гірко-гірко над вами, бідолагами.
— Мария, любовь моя, прости за все, прости! Не моя то воля. Бабуся! Родная,..всё, что есть у меня на свете — вот оно… жена, сын — оставляю у вас. Да, чуть не забыл. Бабуся, родная, вот вам бумага, тут имя и фамилия нашего сына. Зовут его, как и меня, так мать хотела — Василь-Базилик, а фамилия — Сокол.
— Если можете, сберегите их. А я вернусь, слышите, обязательно вернусь! — Прижав мене до своїх грудей, поцілував руки, вклонився до пояса. Підскочив ще раз до постелі, прижав до грудей сина, поцілував мати і швидко вибіг з хати… Вскочив на коня, червоний командир поскакав з другими вершниками, на битву з лютими ворагами. Поскакав, і більше ніколи його не бачила. Видно, як і другі молоді хлопці, згинув. Лихі були години.
Такої краси, як була твоя покійна мати, мені в житті своєму зустрічати не довелося: чорні, аж сині, густі кудрі, красиві великі карі очі горіли, як два вугля. А ті губи, пухлі та червоні, як корала, а брови, наче шовкові шнури, а рісниці, як крила мотилька — сама смугла, тіло, як пахуче топлене молоко.
Очей відірвати не можно! Чи вона була циганка, чи болгарка, чи молдованка — хто його знає. Ти з матір’ю одне лице.
Проснулася дитина, кричить, їсти хоче. Я якось тебе погодувала з гріхом пополам. А ти собі мирно спав. А мати билася в горячці, як риба об лід. Побігла я до сусідей, сказала, що мені привезли племінницю, и вона дуже захворіла після родів. Жінки диву дивились її краси. И що тільки хто не казав, я все для неї робила. Але ж, сердце не витримало і так вона неприможна померла.
Батько твій не повернувся, значить загінув за революцію. От так ти і остався, мій внучок, круглий сирота. Викохала тебе, як могла, як рідну дитину. Звикла з тобою. Полюбила тебе, сироту. Окрім мене в тебе нікого нема на білому світі. Оту могилу, на котору ми з тобою завжди ходили, то могила твоєї матері, щоб ти знав, і ніколи не забував. Прийшов час смерті моєї. Треба з цим миром прощатися. Жила я довго — надоїло. Ну, а як вмерти? Ти у мене сирота, та ще й мала. Я не хочу, щоб ти по людях пішов. Люди на світі є різні — добрі і погані. Тай і время тяжке, голодне, своїм дітям нема чого в рот покласти. Захотів би допомогти, та нема чим. Почула я, що є дома для сиріт, там і школа є, і грамоті вчать, одягають, кормлять та ще й в руки ремесло дають. Ох, хлопче, хлопче, дай тобі Боже усього доброго. От і попрохала я добрих людей, що в город іздять, щоб вони похлопотали за тебе і добилися місця у приюті. От через кілька днів тебе туди відвезуть, Івасику, дитина моя. Ти не плач. Будь розумний. Там тобі буде добре. Тільки слухай вчителів — вони тебе всьому у світі доброму навчать, слухай вчителів, а не хлопців. І буде з тебе людина. Буде твое життя добре і потрібне людям. Ох, Господи! І я закрию очі спокійно. Дитино моя, мій Телесику, поховають мене люди рядом з твоєю матір’ю. Не забувай нас. Хочь коли заглянь у нашу сторону — на свій рідний край. Ось тобі торбинка. Ти її повісь на шию. Там бумага твого батька, про твоє прізвіще, тай наша адреса. Господь один знає, куди тебе життя занесе? А від мене тобі хрестик на память — Бог тобі на поміч. Ти був одна моя утіха, моя радість і моє горе.
І ми плакали, обнявшись удвох.
Вскоре, после сборов и тяжелого прощания, я навсегда покинул родную хату, свою бабусю и могилу матери. В безутешных слезах усадили меня на подводу и увезли…
Детдом встретил меня неласково. Всё какое-то серое, чужое, с холодными, не топленными, высокими стенами бывшего особняка, разбитыми стеклами, бесконечным дождем и туманом. Все кричали, визжали, дрались без всякого повода. Отбирали друг у друга скудную еду. Не пели, а орали дикие и непристойные куплеты. Отовсюду неслась брань; всюду картежные битвы и другие прелести этого заведения.
Скучал по дому дико. Особенно первое время. Как неприкаянный, скитался по углам в слезах. Ночами дрожал от холода. Потом детдом расформировали, а нас отвезли в другие детдомы. Там было не намного лучше. Вспомнить нечего. Только вечерами, когда укладывался в постель, было утехой вспоминать далекие и безмятежные вечера рядом с любимой бабулей. Когда устанешь за день, нагоняешься досыта босиком, насмотришься красоты земной, напоешься песен среди лугов, возвращаешься с ребятней до хаты.., а на пороге, проглядев все глаза, встречает тебя бабуля, ждет вечерять, и тихонько бранит, но больше для того, чтобы тобой любоваться и все прощать. И не раз бывало, я приносил ей лучшие полевые цветы, пряча их за спиной, а потом, улучшив минуту, обнимал ее и дарил их. И вот уже у нас мир. Она усаживается на пороге. Я припаду к ее коленям, положу голову, слушаю и слушаю ее песни, и сон незаметно смежает мои очи… Часто, в полудреме, до меня доносилось:
Було ж тобі, моя рідна мати,
Тих брів не давати.
Було ж тобі, моя рідна мати,
Щастя, щастя долю дати…
И, наконец третий детдом. Хоть и бедно, но там было как-то светло и обжито. И потом, ребята были дружны; были забота и внимание педагогов и воспитателей. Потянуло к книгам. Учеба, друзья — все мы были, как одна семья. Как и многие, пел в хоре, а в струнном кружке, учился на мандолине и гитаре. Затем был танцевальный кружок. Танцевал много, весело и самозабвенно. Всё давалось мне легко и быстро. Не поверишь, Вавка, — тут, в пылу рассказа, Васька-Черт прижал мою руку, к своей груди, — как-то всё само из меня шло! С той поры жизнь стала мне интересной, а в душе зародилась мечта попасть на сцену. На большую сцену!
После паузы, словно видя перед собой здание училища, Васька-Черт добавил:
— Знаете, Валечка, на самом деле, театральное училище — это мой дом, моя семья, моя жизнь. Другого, до встречи с вами, у меня не было. Годами всего себя отдавал театру, учебе, книгам, репетициям, студенческим спектаклям и просмотрам. У меня не оставалось времени на гуляния и ухаживания за девушками. Всё откладывал на потом. И вот приглашение. Русский театр оставляет меня на первые роли — роли героя-любовника. Ну, чем не сладкий сон! Мечта многих, для меня, вот-вот, должна была стать реальностью... Но, кажется, стать ею не суждено… Еще вчера на «отлично» были сданы госэкзамены. Каким светлым и легким было вчерашнее утро — 22 июня. И в один миг нелепое слово «война» всё перечеркивает! Ну, как после этого не крикнуть: «Боже, откуда такая несправедливость?!»… Война стоит у порога, нет, война уже вошла в наш дом, в твою, Вавка, и в мою судьбу! Просто этого мы еще не понимаем.
Тряхнув головой, Васька-Черт вновь пробежал рукой по волосам.
–…И опять я остался в мире один-одинешенек. Родные холмики далеко, даже им не поклониться на прощанье. …Эх, что говорить, Валечка, что говорить…
Он умолк, и на долго ушел в себя. И так бы сидели мы, если бы я не вспомнила, зачем мы тут.
— Ой, Вася, кажется наша очередь прошла!..
Мы поднялись и поспешили к военкомату. Но быстро нашли наших ребят, и через минуту мы слились с толпой…
В те дни, на призывных участках страны, единый порыв советских людей, в таких очередях, тёк неким током, а молодежь здесь как-то сразу взрослела. На висках страны заблестели первые седины. Седины горя и большой беды.
В военкомате, как и другие, подали заявление добровольцами на фронт. Ребята тут же получили повестки, а нас, девчат, записали в резерв.
Из военкомата Васька-Черт вышел быстро и решительно, опять взял меня за руку, и мы вышли. Он завел меня в цветочный магазин, где выбрал самые красивые цветы — большие белые и красные розы, и подал мне их на вытянутой руке, бережно и нежно.
— Вавка, возьми их, в память о… — тут у него перехватило дыхание, — …о сказочном сне… днях театральной учебы. — Тут он задумался и, словно в забытьи, произнес: «Как хороши, как свежи были розы»… И его взгляд остановился на мне. Он глядел, глядел на меня молча, стоя посреди цветочного магазина. И тут, в его взоре промелькнула догадка:
— А ведь, Валюша, вы тоже «роза»… Что же будет с тобой, с нераспустившимся цветком — юным, нежным и хрупким, когда пришла такая беда?..
Я и думать не могла о таком повороте. Тревога горячей волной уже заполонила все мое существо, а тут еще Васька-Черт, со своими стенаниями…
— Вась, Васинька, не надо об этом, не надо. Темно и жутко впереди.
Мы вышли. По дороге он покупал конфеты и шоколад, в немереных количествах.
— Зачем тратишь последние деньги?
— А мне они теперь зачем? Скажи, зачем?
В гастрономе он купил вино и разнообразную снедь.
Обратно шли медленно. Издали нас можно было принять за отца и дочь.
 

VIII

Он отворил ключом дверь своей комнаты.
— Ну, именинница, прошу.
«Боже, пронеслось у меня в голове, а ведь и вправду, сегодня мой день рождения! А я и забыла…»
И я вошла…
Комната оказалась чистой и светлой.
— Ну, моя Дульсинея, — он манерно поклонился, — разрешите удалиться; бегу колдовать на кухню!..
Пока прибирались, пока готовились к вечеру, не отпускала мысль: что подарить на память, Ваське-Черту, что? Ведь у меня с собой ничего не было. Мысли разбегались, вновь собирались, но все вокруг юноши-цыгана, Васьки-Черта. … А может он ни какой не Черт? Просто одинокий большой ребенок, один, на всем белом свете… И, чтобы прикрыть вечную боль сироты, прикидывается балагуром, весельчаком. Но, боже мой, как он талантлив, и, к тому же, обворожителен! Божественно обворожителен.
Где-то, в глубине, уже просыпалось извечное женское — материнство. Боже, как же хотелось подарить ему в дорогу что-то красивое и светлое. Что же? Что? Обтираясь после душа, случайно увидела себя в отражении зеркала. И тут, вспышкой молнии, меня осенило. Действительно, у меня собой ничего не было. И у меня было очень многое... Я владела несметным богатством. …Может завтра бомба разорвет мое тело, и праха не останется… Может завтра шальная пуля сразит меня, и я умру, как Гобсек, на своих сокровищах, не поделившись с ними ни с кем… Может завтра враг, замахнувшись на наши жизни, осквернит и мое тело, надругается над ним…. Нет! И еще раз — нет! Я подарю сироте, этому чудному циганенку, этому талантливому человеку и сверстнику по театральному училищу, Ваське-Черту, всё, что есть лучшего во мне. Я отдам тебе, мой Василий, с е б я ! Отдам весело, от всего сердца — без сожаленья! Милый, я подарю тебе… мое тело, которое, до этой минуты, по-детски чистое и бархатное, спокойно цвело под легкими одеждами, не заявляя о себе.
Оглядела себя новым взглядом, незнакомым.
Эти, еще по-детски угловатые плечи, эти белые тугие груди, как нераспустившиеся бутоны, эту изящную, точенную талию, стройные ноги — и нашла, что всё во мне, кроме маленького роста, не так дурно. Такой подарок можно дарить. И я решилась.
Накинула красное платьице, расчесала золотые кудряшки, набрала полную грудь воздуха и, чтобы побороть девичий стыд, как мотылек, весело выпорхнула на порог комнаты.
— Ну, вот и именинница! — А сердце колотилось и ухало, как молот о наковальню, щеки алели, в висках гудело и, отчего-то, дрожали руки.
Стол был уже накрыт. Васька-Черт надел белоснежную рубаху, строгий черный костюм, и был неотразим. Залюбовавшись им, я замерла у двери.
— Ну вот, моя роза, тебе осталось расставить цветы на нашем праздничном столе. — Он учтиво поклонился, и поцеловал мою руку. Взяв его под руку… вошла в комнату его тайной невестой. Но об этом знало только мое сердце.
Но тут в нем опять проглянул Васька-Черт, улыбнувшись, он спросил:
— Ну, оцени меня в новой роли, — попытался шутить Василий, — извини, мигом принесу воды для цветов, и буду звать гостей к именинному столу!
Он вышел.
Дрожащими руками я разбросала белые и красные розы по постели.
Он вошел.
Я слышала, как он вошел, но не обернулась. Так, с цветком в руках, спиной к нему и застыла. Слышала, как он медленно опустил на стол принесенный кувшин. Потом наступила тишина. Долгая и напряженная.
Он подошел.
Бережно поднял меня на своих больших руках и принялся носить по комнате, повторяя шепотом:
— Да святится имя твое, роза! Да святится. Мама, мама! Спасибо тебе! Это ты, только ты догадалась принести своему сыну такое счастье, в час испытанья. — И его скупые мужские слезы упали на мои руки и грудь.
— Васинька... солнышко, ну, успокойся, родной мой, успокойся. Да, да, я пришла, слышишь, — я не оставлю тебя, не оставлю!..
Подперев голову рукой, он присел к столу. И из него полилась исповедь. И уже было не понятно, для кого, собственно, это говорится, для меня, для него…
— Всю эту страшную ночь, я не сомкнул глаз. Всю жизнь перелистнул перед собой. Если мать и отец успели бросить зернышко жизни, позволили появиться мне на белый свет, то я не успел сделать и этого. Неужели это всё.., и солнцу погаснуть в моих глаза?!.. И не допеть любимых песен? Не донести другим мелодии, что живут в моей душе? Не сыграть ролей, не создать образов, которыми полна голова, не поставить самому спектаклей? …Не допить вино. И... и не любить женщин, не познать такой прелести жизни? И, наконец, не оставить после себя на земле своё живое зёрнышко — сына?
Как малого ребенка, он поднял меня, прижал к теплой и, наполненной печалью, груди и… бережно опустил на постель.
 

IX

Так и остались в моей памяти твои иссиня-черные кудри, среди красных и белых роз. Белых и красных, красных и белых…
Разве могла тогда я знать, что это была последняя исповедь э т о г о человека? Как оказалось, дорогого мне человека.
Я закрываю глаза. И опять передо мной красные розы, белоснежная постель, черный костюм, мои золотые кудряшки и обнаженные (для счастья и любви!) спелые бутоны упругих грудей, к которым, впервые в жизни, кто-то прикоснулся взглядом… И опять, опять вижу разбросанные среди роз темные кудри Васьки-Черта, и память, опять доносит его голос.
— Неужели моему роду суждено исчезнуть в пекле войны?.. И опять, Вавка, как в далеком детстве, слышу бабушкин голос:
Розвивайся ти зелений дубе,
Завтра мороз буде.
Собирайся, молодий казаче,
Завтра, завтра похід буде…
— И вот, видишь, сбылись ее пророческие слова. Не злой, по натуре, почувствовал, как во мне всё обозлилось, закипело дикое. Уж я-то, буду беспощаден к врагам, заварившим это кровавое варево! Из-за таких, как они, и мне пришлось испить чашу сиротства. Испить до дна. У меня пощады не жди!
Он умолк, ушел в свои горькие думы. Я сидела на кровати, поджав ноги, и слушала исповедь о той жизни, которая была так далека от моей беззаботной юности, под родительским крылом.
В эти минуты, Васька-Черт, — и просто, прекрасный молодой человек, входил во врата моего распахнувшегося сердца, входил, чтобы остаться со мной навсегда. Я обняла его голову и нежно и долго ее гладила.
— И ты,.. ТЫ!! Ты пришла ко мне, моя трепетная «тургеневская роза», в такой непростой, для меня, час!
И я видела, как он задохнулся от этих слов. Мой Васька-Черт, нет, мой первый мужчина, глядя на меня, мои чары, теперь задыхался от счастья!.. Счастья обладания существом, что мило его сердцу…
Немного подумав, он добавил.
— Ты появилась в такой горький для всех нас час!.. Да святится имя твое. Да благословят нас мать и небо…
И реальный мир вокруг нас перестал существовать. Какие-то новые, до той поры неизведанные чувства, приоткрыли нам свои тайны. Тайны первого познания друг друга. Рождалось неиспытанное прежде счастье, непостижимое разумом.
И слезы, и молитвы, и блаженство обладания друг другом, снизошли на нас.
Всё было так красиво. Так божественно свято. И в этом счастьи мы зачали новую жизнь.
В дверь постучали. Воробьиная ночь нашего счастья оборвалась.
Боже, как трудно было отпустить друга хоть на минуту, не то что на войну.
Всё внутри сжалось…
— Ну, улыбнись, моя голубка, моя «тургеневская роза»! — Склонившись передо мной, приветливо улыбался Васька-Черт. — Нет, ты можешь это постичь, ты — моя, МОЯ!! Это — СЧАСТЬЕ. Это — НАДЕЖДА. Это всё, все. ВСЁ!
И мы вновь погрузились в купель своего счастья.
 

X

В дверь опять постучали, но уже настойчивее прежнего. Ребята за дверьми звали моего Васю получать диплом.
Наскоро одевшись, вышли. А стол именинный, так и остался нетронутым, он ждал нашего возвращения.
Едва переступив порог училища, мы ошеломили наших сокурсников известием:
— Ребята!.. — начал радостно говорить Василий, — родные мои, ребята…, черти вы золотые!.. Поздравьте нас — мы женимся!
После этих слов, не дав мне опомниться, он высоко поднял меня над всеми, и мое красненькое платьице, как знамя, заколыхалось в воздухе. Ребята дружно заскандировали: «Ура!..Ура!»; потом начались поздравления, поцелуи и удивления.
Гурьба ребят, взволнованная женитьбой товарища, на какое-то время, отвлеклась от невеселых дум, что давили и раздирали душу.
Известие о нашей женитьбе быстро разнеслось по училищу. Нас поздравляли со всех сторон. И пока в канцелярии завершались последние формальности, по поводу сдачи госэкзаменов и вручения дипломов, ребята по углам шушукались и что-то соображали. Наконец, всех выпускников пригласили и торжественно вручили дипломы. И, как полагается, в таких случаях, торжественное мероприятие венчали цветы. Их было предостаточно, но они, как и распределение, уже ровным счетом ничего не значили. Никто не знал, в этой новой, военной реальности, что увянет быстрее — цветок или назначение. Отзвучали напутствия педагогов, торжественные речи и возникла непредвиденная пауза. Колька-балагур нашелся первым.
— А наш Сокол сегодня женится на «тургеневской розе»!
— На ком, на ком?.. — переспросил, пораженный известием, директор училища.
— На «тургеневской розе» — и все обратили взоры в мою сторону…
Васька-Черт, мой Сокол, уверенно взял меня за руку и подвел к экзаменационной комиссии. Так случилось, что благодаря Ваське-Черту, выпускники, сокурсники моего Василия, не знали ни моего имени, ни фамилии, для них я была только «тургеневской розой».
Из-за колькиной спины неожиданно появились бутылки шампанского, из-за спины другого — цветы и коробка с конфетами.
Цветы, брызги шампанского, теплые пожелания, горячие поцелуи друзей и педагогов, не могли не тронуть. Я разрыдалась, как дитя.
В тот день, в последний раз, выпускники и младшие группы, медленно спускались вниз, по ступеням своего любимого училища.
Прощайте, корифеи театрального мастерства, что, не щадя сил, учили нас!
Прощайте, любимые книги!
Прощайте, стены классов, в которых мы провели не один год!
Прощайте, волнующие звуки консерватории!
Прощай, старушка-кирха!
Прощай, наш старенький 15 трамвай!
Прощайте, наши белые акации!
Прощай, наша тихая Колонтаевская улица!
Прощай, всё то, что нам любо и дорого в нашем городе! Любимой Одессе! Увидим ли мы еще твою красу?..
И со всех сторон неслось: «Прощайте… прощайте!»
«Прощай же, море! Не забуду
Твоей торжественной красы
И долго, долго слышать буду
Твой гул в вечерние часы…»
Опустевшая улица с неохотой ответила пушкинским строкам.
В слезах и с цветами, вернулись мы в общежитие. На обратном пути, на последние гроши, все покупали, что попадалось на глаза, всякая мелочевка, и спиртное не было исключением. Чтобы отметить свои дипломы, запить разлуку с миром тишины, крушением мечты о счастье, крушение грез. Чтобы пропустить горькую, по случаю нашей женитьбы. Все плакали, обнимались и пели. Играли на гитаре и опять плакали и пели.
В какой-то момент, мой Сокол, мой законный муж, вскочил, бросил на постель гитару.
— Ребята! Родные мои, ребята.., а ведь то, что сейчас мы сидим вместе, как одна семья, и всё, что было прежде, уже никогда, никогда не повторится! Как грустно, скажите вы… Но, не станем хныкать, — надо жить, и верить: пусть другими, пусть в другом месте, но мы непременно встретимся, и раскажем друг другу, как мы прожили это время! …Ведь, правда, встретимся и расскажем?..
Слова Васьки-Черта тронули, кто-то из ребят бросился его обнимать, и, не сговариваясь, все встали. И в этой внезапной тишине, рефреном уходящей нашей юности, прозвучали слова моего Василька.
Мой супруг, мой вольный Сокол, потянулся к цветам, поцеловал их и разбросал по столу.
— Берите их на память, ребята, все берите, но мою «тургеневскую розу» я не отдам. — Он опять поднял меня высоко над столом, — …это моя «роза», понимаете, моя, МОЯ! — И стал меня горячо целовать. Ребята и девчата потянулись к цветам и стали потихоньку расходиться.
А потом всё смешалось — мое огненно красное платье, его черный костюм, белая простыня… Опьяненные собой, драматичностью обстановки, и вином, мы уснули крепким сном.
Это была последняя ночь, которую мы провели месте.
 

XI

Этот день, тяжелый и страшный, врезался в память глубокой зарубкой. Проснулась от маминого голоса.
— Наденька, где ты, Наденька? — звала она меня из какого-то пространства.
И всё, что произошло, в одно мгновение пронеслось в голове. Холодный пот выступил на веках. Мама! Бедная моя, больная мама! Что я скажу тебе? Как скажу?.. Какое сегодня число? …Двадцать пятое?!! По числам минуло три дня, но какими насыщенными и непростыми они были. Для меня, Васьки-Черта, наших однокурсников по одесскому театральному училищу, нашей советской Отчизны! Время уплотнялось на наших глазах, сжималось, как пружина, втискивая между своими металлическими ребрами наши жизни.
Память откручивает время назад.
В субботу, двадцать первого июня, была с мамой на выпускном спектакле, где Васька-Черт играл Сатина. Играл ярко и талантливо. Но ни кому из нас — ни мне, ни Василию, ни мамочке, не было известно, что спустя несколько дней нам суждено будет породниться. Породниться, и… под давлением форс-мажорных обстоятельств жизни, вскоре, разорвать нити только-только созданной семьи.
В дверь кто-то тихонько и деликатно постучал. Было семь утра.
— Наденька, доченька, открой… Это я, твоя мама!
— Мамочка! — Непроизвольно вырвалось у меня из груди. Это был не сон, это и впрямь был ее голос. Я вскочила с постели и, оцепенела посреди комнаты. Будить ли Васю? Одеваться? Открыть маме прежде, или, все же, позволить Васильку одеться? Что раньше делать? Я заметалась по комнате.
— Мама, мамочка, я сейчас, сейчас,.. одну минуточку!
Одной рукой тормошила Ваську-Черта, другой — натягивала на себя платье. Со сна, он ничего не мог понять. Как могла, объяснила ему ситуацию. Наконец до него дошло. Он в один момент проснулся и, как и я, стал второпях одеваться. Виноватые и растерянные мы открыли дверь. На пороге, вся в слезах, стояла моя любимая мамочка.
Увидев ее заплаканные глаза, зарыдала и я.
— Мам, мамочка! Прости, прости!..
— Ну, что вы, дети, не надо, не надо, — замахала она руками — … не надо мне ничего говорить. Я всё знаю. — С улыбкой посмотрев на нас, растерянных, взлохмоченых, но счастливых, она добавила. — Вот, дети, пришла забрать вас домой… Не откажите, своей маме, в этой просьбе? — Ноги у нее подкосились, она зашаталась. Мы бросились к ней, обняли, и оба стали горячо целовать ее руки.
От волнения, какое-то время, она была не в силах говорить. Мы стояли перед ней на коленях, виноватые. Она гладила наши головы и плакала. То ли от радости, что нашла-таки свою дочь, то ли от предчувствия неизбежной беды, что неумолимо разрушит нашу молодую семью, то ли оттого, что ей припомнилось что-то своё, далекое, нам неведомое. Но, как бы там ни было, мы почувствовали, что она нас поняла и простила. Мы бросились ее обнимать и целовать. И взаправду, моя мамуля была просто чудо!
— Дети, я пришла, чтобы забрать вас домой. У нас, для счастья, очень,.. очень мало времени. Давайте собираться.
В считанные минуты мы собрались.
— Ну, присядем на дорожку, по обычаю. — Мы присели на стулья. — Знаете, в происшедшем, наверное, виновата только я одна. — Тут, мы с Василием удивленно переглянулись. — Сподобилось как-то мне и Наденьке, смотреть выпускной спектакль «На дне». Из всех персонажей, выделила именно Сатина. И, вдруг, поймала себя на мысли, что желала бы для своей дочери такого зятя. И вот, поди ж, материнская воля исполнилась. Кто бы мог подумать?..
Васька-Черт сиял. Слезы радости сдавливали его дыхание.
— Нет,.. непостижимо! У меня есть мать и жена! — Он обнимал нас и целовал, глядел на нас обоих и глазам своим не верил.
Наконец, мы двинулись в обратный путь. В коридоре было непривычно тихо. У вахтера, быстрым и летящим почерком, он набросал записку: «Хлопці!, встретимся на нашем месте в 18 00. Васька-Черт». А в конце он начертал дату — «25.06.1941 года».
 

XII

Наш дом встретил нас лаской и материнским уютом. Праздничный стол, накрытый для дочери — для меня, стоял нетронутым. Маме было не до него, пока она не дозналась, где ее Наденька.
Переодевшись в домашнее, сочинили завтрак. Разговорам не было конца.
— Дети, вы пока разложите вещи, а я сбегаю на Привоз, может чего «вкусненького» и найду на базаре… — Под этим предлогом она оставила нас наедине.
«Вещей»… — это было громко сказано. Несколько рубах, костюм на женихе, вязанка книг — вот и весь нехитрый гардероб моего Сокола. Василий улыбнулся словам мамы, подошел к ней, и поцеловал в щеку.
— Марья Афанасьевна, спасибо вам… — Я подумала, что сейчас он поблагодарит маму за вкусный и сытый завтрак, но ошиблась. Внезапно, он преклонил перед ней колено — … спасибо Вам, мамо, за вашу дочь, за мою жену, которая, — и я в это верю!, — будет матерью моего сына!
Легкая, ироничная, справедливая и тактичная,.. мамочка обняла своего зятя и побежала на Привоз. Она же обещала раздобыть для нас «чего-нибудь вкусненького».
Пока мамы не было, Васька-Черт, не таясь, ходил из комнаты в комнату; по всему было видно, ему нравилась наша большая и просторная квартира на Разумовской. Он наслаждался домом, которого, все эти годы, у него не было.
Затем мы раскладывали книги, его нехитрый скарб, рассматривали фотографии в альбоме. А потом, всё побросав, целовались, целовались и, грызя яблоки, мечтали. Мечтали о том, как красиво станем жить…
Разве молодым людям, тем более, только поженившимся, возбраняется мечтать? Нет, конечно, нет!.. В действительности же, для счастья, времени у нас уже не оставалось. Его оставалась лишь горсточка, измеряемая несколькими часами. Пружина времени сжималась. Причем, неумолимо.
Через несколько часов пришла мама. Она принесла папиросы, махорки, кольца сухой колбасы, сахар, сухари, спички. Затем достала папины теплые носки, и всё уложила в рюкзак. Уложила без единого слова. Но в ее движениях угадывалась печаль.
Мы сели обедать. И все было бы хорошо, но нечто, это нечто уже стояло на папином стуле, как кость, поперек горла. Никто из нас старался не смотреть в ту сторону, где стоял собранный рюкзак. А время безжалостно мчалось, унося последние минутки несказанной радости.
Но вот Васька-Черт встал и закинул рюкзак за спину и, с той минуты, нам неведомо было, какую долю отмерила ему судьба, — злую или добрую. Затем он взял нас обеих за руки и крепко прижал к себе, как бы боясь потерять. Ах, каким трогательным было это мгновение!
Ближе к полудню, мы пошли к месту сбора добровольцев, к месту нашей разлуки.
И хоть все ужасы войны, все беды её были впереди, в ту минуту, казалось, страшнее этого места, на земле не было. Всё потому, что здесь люди расставались друг с другом, и никому не дано было знать, что с ними станет, и как долго они не увидятся.
Но вот послышались команды на построение и посадку в поезд. Раздался первый паровозный гудок. …Настала минута, когда в глазах людей, в ясный день, померкло дневное светило. Час, когда от боли замирали сердца матерей. Злополучный миг, когда слезами жен и детей можно было наполнить озера. Потому, что уезжали любимые, уезжали родные, уезжали чьи-то дети… Рвались надежды, замирала любовь, застывало счастье… Всё смешалось в столпотворении людского горя. Но там, где была юность, её было видно отовсюду: красные розы на белых рубахах парней, пасмы юношеских черных волос на хрупких девичьих плечиках. И всюду цветы, цветы, тонкие девичьи руки и страстные и прощальные, по-юношески робкие и по-девичьи застенчивые поцелуи.
Зловеще черный состав медленно тронулся. И тут же он ожил множеством человеческих рук, напоминавших издали, трепетные крылья чаек, что выплескивались из окон. Тысячи молодых, красивых и сильных рук прощались со своими близкими, оставшимися на перроне одесского вокзала.
Паровозный гудок, словно перерезал пуповину, связывавшую тело матери–Родины с ее детьми. Она застонала. Зарыдали дети. Но гримасы боли и слезы расставания уже заволакивались густым траурным шлейфом. Но вот, ушел, растворился в тревожном пространстве, и этот эшелон. И немедленно на перрон опустилась пустота и боль. Боже, какая боль и пустота!..
…Открываю глаза, и возвращаюсь в сегодняшний день. За окном «птенцы» Юрие Рошка протестуют против возобновления обучения молдавских детей русскому языку, за окном десятилетие экономического хаоса края, который, прежде, именовался Молдавией, за окном годы полуголодного существования и повсеместного выдавливания русскоязычного населения, ущемление их прав и свобод; за окном… Да мало ли, что за окном!..
Но самое главное, в моей жизни, уже когда-то состоялось, и, спустя годы, мне ни сколько не совестно опять произнести: «Как хороши, как свежи были розы…»
11.05.1960 — 1.03.2005
Тургеневская роза


 

SENATOR — СЕНАТОР
Пусть знают и помнят потомки!


 
® Журнал «СЕНАТОР». Cвидетельство №014633 Комитета РФ по печати (1996).
Учредители: ЗАО Издательство «ИНТЕР-ПРЕССА» (Москва); Администрация Тюменской области.
Тираж — 20 000 экз., объем — 200 полос. Полиграфия: EU (Finland).
Телефон редакции: +7 (495) 764 49-43. E-mail: [email protected].

 

 
© 1996-2024 — В с е   п р а в а   з а щ и щ е н ы   и   о х р а н я ю т с я   з а к о н о м   РФ.
Мнение авторов необязательно совпадает с мнением редакции. Перепечатка материалов и их
использование в любой форме обязательно с разрешения редакции со ссылкой на журнал
«СЕНАТОР»
ИД «ИНТЕРПРЕССА»
. Редакция не отвечает на письма и не вступает в переписку.