журнал СЕНАТОР
журнал СЕНАТОР

МОЯ ВОЙНА. КАК ЭТО БЫЛО?..
(сборник рассказов)

Продолжение...

Посвящается светлой памяти моей супруги — первой читательницы этих рассказов
и доброго тонкого критика — Антонины Михайловны Морозовой.

ВИТАЛИЙ МОРОЗОВ

Виталий Морозов

Лауреат государственной премии СССР в области науки и техники, отличник разведки недр, Заслуженный геолог Республики Карелия. В 2005 году в рамках Первого МТК «Вечная Память» он представил конкурсу материалы будущей книги (сборник рассказов) «Моя война. Как это было?..»
Виталий Васильевич родился 6 января 1932 года в д. Понизовье Торопецкого района Калининской (Тверской) области.
В 1956 году закончил геологоразведочный факультет Карело-Финского государственного университета. С 1956 по 1992 гг. работал в геологических экспедициях на территории Мурманской, Архангельской и Ленинградской областей и республики Карелия в должности геолога, ведущего геолога и начальника полевых геологических партий. В том числе с 1973 года — на управленческой работе в аппарате Карельской комплексной геологоразведочной экспедиции.
С 1992 по 2002 гг. до выхода на пенсию работал в Карелгеолкоме и организациях-правопреемниках на должности ведущего и главного специалиста геологического отдела.
Виталий Васильевич писательством начал заниматься после выхода на пенсию. И нам очень приятно отметить, что в его лице МТК «Вечная Память» открыл очередное имя нового писателя России, который в скором времени был принят в Союз российских писателей.

Похоронили деда Ивана на погосте в селе Волок. Хозяин — лесопромышленник выдал моей бабушке приличную сумму денег. Пришли поддержать её люди со всей округи. Особенно много было молодёжи.
Поминки справляли в новом доме. В той самой летней избе, где еще недавно пировали по поводу новоселья. Только народу собралось гораздо больше, чем на праздник: и со всех ближе-них хуторов, и с большинства соседних деревень, густо расположенных по обоим берегам реки.
Пришли родители деда Ивана, все его братья и сестры, другие родственники. На похоронах и потом на поминках женщины плакали навзрыд. Хлюпали носами и горевали мужчины. Искренно жалели, что такой молодой ушёл из жизни. Жалели оставшихся осиротелых троих детей и вдову, растерявшуюся, не знавшую, что теперь делать с недавно отстроенным хутором, с десятинами наконец-то собственной земли, которые ей явно не по плечу.
Одну за другой осушили собравшиеся поминальные чаши за упокой души усопшего, заедая кутьёй и запивая клюквенным киселём. Говорили добрые ласковые речи, заливались горькими слезами, вспоминая каким трудягой был Иван Фёдорович, как скоро и хорошо сумел он свить своё семейное гнездо на просторном красивом кургане. Говорили про большие его планы и замыслы, про то, как хотел дед Иван уже с новой весны бросить службу и заняться только хозяйством. Вспомнили про пчёл, которых он любил и собирался их развести много, чтобы уставить домиками всю полосу вдоль липовой аллеи.
Плакали родственники покойного. Каялись и просили прощения у бабушки за все беды и лишения, какие они вольно или невольно принесли молодой семье. Признавались, что не со зла так поступили, а в запале да в гневе. Потому что не могли простить Ивану его непослушания, и не могли смириться с тем, что пошёл он поперёк родительской воли.
И вот теперь по очереди они подходили к бабушке Лукерье и, заливаясь слезами, обещали помочь в беде.
Бабушка была по характеру прямая, открытая, хоть вспыльчивая, но быстро отходившая. И на поминках она сказала каждому, что не помнит зла, благодарила за обещанную поддержку, а потом добавила со вздохом, почти со стоном: «Поздно все это... Его-то теперь не вернёшь. Но жить как-то придётся, ребят растить надо...»

* * *

Приближалась осень. Бабушка по-прежнему работала уборщицей в конторе, получая какие— то деньги на пропитание. Озимые не посеяла, а значит и пожинать будет нечего. Придётся весной навёрстывать за счет яровых хлебов.
Но главная забота и самое срочное неотложное дело, которым, хочешь-не-хочешь, требовалось заниматься уже сейчас — это переезд в новую усадьбу.
Как-то в один из осенних вечеров, когда совсем надвигались сумерки, к дому, где квартировала бабушка, беззвучно подкатила лёгкая повозка. В окно она увидела, как, осадив резвого жеребца, с дрожек спрыгнули двое молодых людей и поднялись на крыльцо. На осторожный стук бабушка сразу открыла дверь, впустила парней в избу и, когда они прошли в освещённую лампой комнату, узнала ребят из деревни Понизовье. Приехали они неспроста, а с деловым предложением. И без всяких экивоков сразу, как говорят, взяли быка за рога.
Суть дела у них оказалась проста, но разговор получился долгим и тяжёлым.
Парни от имени своих деревенских приятелей и сверстников с окрестных хуторов да деревень, просили бабушку отдать им летнюю избу для посиделок. Не на день и не на неделю просили, а надолго. И все у них ладно, как по писаному, было сказано про выгоду для бабушки и про удовольствие для молодёжи. И все внятно, не хуже инженера в конторе, рассказали: чего они ждут от бабушки и чего ей взамен дадут да сделают. По их разговорам получалось так, что от бабушки требовалось согласие пустить молодёжь на вечерние посиделки: каждодневно в осеннюю и зимнюю пору, по престольным праздникам летом и весной. В будни, как уберутся да посумерничают дома, так каждый со своим рукодельем приходит сюда и, если бабушка не против, то, самое позднее, до первых петухов тут беседуют, работают, гуляют.
Потом сказали, что порядок будет, как надо. Конечно, по праздникам будет и настоящая гулянка с песнями да плясками под гармонь, может даже с выпивкой, но все чинно, важно, никаких хулиганских выходок и драк не допустят.
Взамен они обещали снабдить бабушку дровами, керосином и даже твёрдо заявили, что по весне вспашут миром всю землю её надела, посеют яровые, помогут посадить картошку. А осенью миром уберут урожай. И так каждый год.
Но самое главное, что обещали парни: сразу как станет лёд на реке и установится зимний путь — устроят толоку и перевезут все хозяйство в новую усадьбу.
С ответом торопили. Потому что приближались холода и надо было еще поставить печку в летней избе, сделать лавки вдоль стен и найти большой стол для игры в карты.
Предложения нежданных гостей показались заманчивыми, но бабушка просила сутки на раздумье. Она боялась, что по праздникам, как не раз бывало такое, подвыпившая молодёжь может разгуляться так, что не уймёшь её по-доброму. Боялась постоянного шума и многолюдья до полуночи. За своих детей боялась — им тут не лучший пример покажут. За дом, за усадьбу боялась, а вдруг сожгут по неосторожности в разгуле.
С другой стороны, бабушка прикинула, а как она будет со всеми делами справляться одна. Толоку, конечно, соберут и, не глядя ни на что, перевезут её в новый дом. А придёт весна. Где ей справиться с посевной, потом с сенокосом, потом с уборкой. Конечно, поможет родня покойного мужа, но не хотелось попадать в кабалу к людям, которые так много горя принесли в её семью.
Уложив детей, бабушка долго размышляла. Она не знала, как быть, на что решиться; не могла сообразить сразу что лучше — попасть в долгую кабалу к этим бравым молодцам, или оказаться в такой же кабале у родственников мужа, или, отринув и тех, и других, решиться пусть на бедную, убогую, но самостоятельную жизнь. Получалось все плохо. А назавтра к вечеру надо давать ответ, и, как она поняла, твёрдый ответ. Потом ей идти на попятную уже не удастся. Ребята подвезут кирпич, глину, песок и будут сразу вечером делать печку, оборудовать избу. Это если даст согласие. А если откажет прямо и откровенно, то придётся думать — гадать, как жить — горевать дальше.
С такими тяжкими думами бабушка незаметно уснула, а наутро, глянув на детишек своих, опять расплакалась. Жалко стало их сиротинушек, и она поняла, что надо соглашаться. Хотя тут же подумала, что может быть, характера не хватило, твёрдости духа. Но потом выгнала такие мысли из головы, занялась делами, за которыми скоро и вечереть начало. Осенний день короток и сумерки быстро переходят в тёмную ночь. А тут и дождь начал накрапывать.
В это время на обычной телеге, чуть поскрипывающей плохо смазанными колёсами, подъехали те же деревенские ребята. Судя по будничной одежде, заглянули они по пути с работы. Явились за ответом. Бабушка, немедля, твёрдо сказала — «Да!» Тут же «ударили по рукам» и ребята громко заявили: «Слово — олово! Как договорились, Лукерья Павловна, так и сделаем! Как порешили, так и жить будем!»
Сказали и уехали. А бабушка осталась стоять в смятении. Давно надо было зажигать лампы, коровы ждали очередной дойки, а она все стояла, как пригвождённая к полу. Только в этот момент по-настоящему стало понятно, что кончилась та прежняя жизнь мужней жены и начинается какая-то другая жизнь. Ей стало ясно, что дальше все будет не так, как было. Но она не знала, что ждёт впереди.

* * *

Ребята сдержали своё слово и, как только стала река, как только окреп лёд, выпал снег и установился санный путь — устроили толоку.
Погода не заставила долго ждать. Толока получилась как раз на зимнего Николу.
Уже на рассвете, к казённой квартире бабушки стали подъезжать одна за другой подводы. Толпился молодой народ у крыльца: парни и девушки с песнями и прибаутками готовили поклажу к погрузке. А возчиков набралось несчётно. Потом говорили, что всего было около тридцати подвод. Хоть расстояние невелико — не больше двух вёрст, но туда — обратно — уже четыре да к тому же река со спуском и подъёмом каждый раз. Да ещё погрузка — выгрузка. Получалось немало. Вот и решили ребята да мужики побольше лошадей снарядить. И подручного народу набралось достаточно, чтобы лошади не простаивали. Все шло быстро, толково, сноровисто.
К обеду появилась гармошка, и работа пошла веселее. Сам обед бабушка устроила в летней избе, где уже хорошо топилась плита со множеством вьюшек и можно было хоть на всю деревню наварить — нажарить. Да и собралась-то тут чуть не вся деревня. Обедали в три захода. Главный пир полагался для работников к вечеру, после окончания всех дел. Не все верили, что управятся за день. Даже спор затеяли некоторые особенно рьяные работники. Чтобы потом устыдить каждого «Фому неверующего». И действительно управились, успели. Перевезли все, как говорят, до последней мусорины. И скот перегнали да расставили по новым хлевам — конюшням. В амбар ссыпали зерно. В просторное подполье, которое при строительстве дома вырыли под тёплой зимней избой, свалили картошку, овощи.
Перевезли сено и другой корм для скота. Даже весь навоз перевезли.
А после трудов праведных устроили, как и положено в толоку, большой пир. Бабушка не пожалела, не поскупилась на выпивки и закуски. Все одним разом плотно уселись за столами в новой, теперь уже почти обжитой избе, пили за здоровье хозяйки, за благополучие в доме.
А хозяйка благодарила работников. Желала им тут много добрых дел и утех в своё удовольствие.
Гуляла толока даже заполночь. Две тальянки заливались одна перед другой. Голосисто им подпевали парни и девушки. То в пляс пускались, то толпились кучками, громко обсуждая будущие потехи. Как будто и не было большой работы на целый день.
С той толоки и начались в бабушкином доме молодёжные посиделки. Уговор был на пять лет, а гуляла молодёжь больше десяти. И в войну, и в революцию не зарастала тропа в усадьбу бабушки. И, как договаривались, всегда были сухие дрова под поветью, а в лампах не иссякал керосин. И пахали все вместе вёснами, и хлеб убирали той же толокой. У бабушки незаметно подросли дети и стали хорошими работниками. Земля давала добрый урожай, был достаток в доме. Так продолжалось до середины двадцатых годов, до скончания НЭПа. До той самой поры, когда всех стали гнать в колхоз.

* * *

В колхозе бабушка оказалась гораздо раньше, чем мой отец с матерью. Хутор располагался рядом с деревней и заодно со всеми деревенскими бабушку тоже «обобществили».
С неё — неграмотной — тоже потребовали заявление. Написал его шустрый парень, числившийся бригадиром. Один из тех, что перевозил на хутор все бабушкино хозяйство, а потом все вечера проводил на посиделках. Сам написал заявление, сам прочитал вслух, а бабушку председатель попросил поставить внизу крест. Так она и сделала. Вроде расписалась. Потом нередко по колхозной надобности приходилось ставить этот крест. И все колхозное начальство говорило, что его ни с каким другим не спутаешь, а потому велело и дальше, когда потребуется, ставить точно такой же.
Чем обернётся для бабушки жизнь в колхозе, стало понятно уже назавтра, когда начальство появилось на хуторе и приказало сдать «лишний» скот, лишнее зерно и прочее. Дозволили оставить одну корову, одну рабочую лошадь (пока...) и разную мелкую живность. Всех остальных животных было велено отвести на колхозный двор, где, как потом увидела бабушка, уже стояли на большой огороженной лужайке гуртами сбившиеся лошади вперемешку с коровами. Вся эта масса скота грызла вытоптанную траву, выражая своё неудовольствие тревожным ржанием и трубным рёвом. Со слезами на глазах заперла бабушка в ту же загородку и своих при-гнанных двух коров да лошадь, которую дед обычно запрягал только на выезд, а для работы не трогал. И вот теперь она оказалась в общем стаде. И ей, проголодавшись, придётся грызть ту же вытоптанную траву.
В следующий приезд начальство привезло землемера. Он, шагая по полю с сажнем, отмерил и пометил колышками полдесятины земли, которая оставлялась при усадьбе и называлась теперь «приусадебный участок». А начальство пояснило бабушке, что все бывшие её двадцать десятин земельного надела теперь передаются в колхоз. И только тот клочок, который обнесён колышками, остаётся под огород. И только на этом клочке она может по своему разумению хоть сеять рожь, хоть яровые, хоть картошку сажать. Липовая аллея, обозначавшая южную границу надела, отошла в колхоз вместе с пасекой. Потом, правда, председатель выказал особую милость и дозволил взять с пасеки два улья, перенести и поставить возле дома.
Бабушке и двум выросшим её детям — тёте Дуне да дяде Мите — начальство приказало работать в колхозе. Им разъяснили, что каждое утро будет приезжать бригадир и «давать наряд»: когда, где и что делать.
На вопрос бабушки: «А как же домашнее хозяйство? Оно ведь тоже пригляда требует...» Ответ прозвучал простой, но суровый: «Это твои заботы. Их станет меньше, если остальное тоже сдашь в колхоз».

* * *

Говорят, человек ко всему привыкает. Привыкла, и бабушка, со своим семейством к новой колхозной жизни. Давно уже нет никаких вестей от родственников её мужа, раскулаченных год назад и сосланных куда-то в дальние края. Не осталось в деревне ни одного крепкого справного мужика: куда бы ни дал наряд бригадир — везде на работе одни бабы да подростки.
Про плату за работу никому и в голову не приходило. Но бригадир каждый день ставил в грязную замусоленную тетрадку против фамилии каждого колхозника либо длинную палочку, либо короткую, а то и кружочек. Тогда-то бабушка впервые услышала непонятное слово трудодень, а потом узнала, что он только длинной палочке соответствует. Если короткая, значит полтрудодня. А если кружочек — значит прогул, за который наказывают штрафом — лишением тех самых палочек.
Что за палочками, узнала бабушка к концу лета, когда принесла блюдце с мёдом, полученным на трудодни.
В обычном чайном блюдце вместилось все, что осталось от её пасеки, дававшей в иные годы по несколько пудов меду.
Тогда-то и не вытерпела острая на язык бабушка. Она пустила по деревне частушку, которую скоро знали все в деревне, и стали распевать вечерами девки под гармонь:
«В Понизовье, во колхозе
в девять жал ходит змея.
Она мёд съела, пчёл сгубила
теперь съесть хочет меня».
Или:
«В Понизовье, во колхозе начинают богатеть.
Окна тряпкой затыкают, чтоб воронам не влететь».
Потом было много частушек — злых и остроумных. Может, за них и невзлюбило бабушку колхозное начальство.
А бабушка раз и навсегда невзлюбила колхоз. Особенно после того, когда за год работы втроём они получили не целый мешок сорной ржи и бутылку льняного масла. Стало ясно, что в колхозе на хлеб не заработаешь и теперь только одна надежда на те самые огороженные колышками полдесятины земли, которые остались от большого столыпинского надела.
Не раз бабушка ловила себя на мысли, что может все к лучшему. Уже давно ушли в прошлое посиделки молодёжи. Кого сослали, как кулака либо подкулачника, кто сам уехал, чтобы затеряться где-нибудь на чужбине. Не появлялась больше молодёжь на хуторе. Первое время бабушка, привыкшая к шуму и многолюдью, сильно тосковала в тиши. И нужда давала о себе знать. Тяжело ей жилось без ребячьей помощи. Трудно стало одной управляться даже на небольшом приусадебном участке. Пришлось меньше засевать хлебов, сажать картошки. Часть земель пустовала из года в год. Она знала, что заработков в колхозе едва хватит на прокорм десятка куриц, которые ещё остались во дворе. Но на работу ходила исправно. Сама торопилась каждое утро и выросших своих детей гнала в поле. Даже на этом чужом поле повторяла не раз, что летний день год кормит. Хотя сама давно успела понять: с колхозного поля никакого корма ей не достанется.
«Всегда работала на совесть, а теперь и за страх тоже» — с грустью говорила бабушка. Все тогда боялись кружочков — ноликов в тетради бригадира. Страшные кары за них сулило начальство.
Но бабушке колхозная работа не была в тягость. «Вроде веселее на людях» — говорила она. К тому же на казённой работе можно не надрываться. Ведь ещё дома оставалось полно дел. И огород требовал рук, и кое-какая скотина на дворе. Приходилось все оставлять на вечера, ино-гда и ночи прихватывали.
Так и жила бабушка с тремя своими детьми. Бедно жила. Часто вспоминала вечерами, что при отце своём пьянице сызмальства бедствовать приходилось. Потом после замужества разрыв с родственниками мужа и опять мытарства, пока не отстроились на хуторе. А когда несчастья вроде бы остались позади, когда и надел хорошей земли имелся, и большие хоромы стояли, когда все имелось для лучшей жизни, — опять новая беда стряслась, умер муж.
Не оставили в горе люди добрые. Молодёжь Бог послал на помощь. Наладилась жизнь на хуторе, справно шли дела. Земля-кормилица давала все, что надо. Снова появился достаток в доме.
Но опять незадача. Революция. Отобрали все и в колхоз загнали. По второму кругу пошло скудное житье, как в молодые годы.

* * *

Весной и в начале лета 1935 года перебрались мои родители вместе со мной к бабушке Лукерье. Чтобы не гневить власти, они подали заявление и тоже вступили в колхоз. Ведь больше деваться некуда. А население в доме бабушки сразу увеличилось на три души. Прибавилось едоков, но и работников тоже. Правда, и земли «прирезали» на нашу долю. Все равно поля вокруг пустовали. Родители мои привели с собой только корову, оставив весь остальной скот на хуторе Алешня. Теперь там жил только дед Семён со своей молодой женой. А мои отец с мамой стали вместе с другими работать в колхозе. Меня определили на попечение бабушки Лукерьи.
Все казалось тут каким-то новым, непривычным. Долго я считал чужим дом бабушки. И к ней-то самой привыкал с трудом. Первое время порывался уходить с мамой на работу. Только потом, забираясь в разные укромные места на дворе, я начал открывать для себя много интересного и необычного.
Особенно привлекал сарай с зелёным душистым сеном. Лежало оно свободно, рыхло. В любом месте можно забраться наверх, а потом скатываться кувырком. Аж дух захватывало. А можно внизу соорудить шалашик, закрытый со всех сторон. Через узкий лаз туда даже свет проникал немножко. Однако, освоившись, я стал делать в сене глубокие норы, где стояла кромешная темень. Один раз в такую нору забралась кошка и сильно напугала меня. Но все равно делать норы было интересно, и я целый день пропадал в сарае, пока бабушка не вытаскивала оттуда, чтобы накормить.
Была ещё одна диковинка в доме бабушки, которая поразила меня сразу после переезда. Это знаменитые бабушкины тараканы. Они водились полчищами не только в двух избах, но и в сенях. Даже в амбар проникли зловредные насекомые. Их вымораживали, пытались травить керосином — и хоть бы что. Я страшно боялся тараканов. А когда приходили с работы родители, то я рассказывал про тараканов всякие небылицы и показывал, какого они бывают размера — чуть не с мышь.
Мышей я тоже боялся. Ещё с хутора Алешня вздрагивал при каждом их шорохе. А если приносила мышь кошка Мурка, то я её хвалил, говорил всякие ласковые слова, даже награждал иногда блюдечком сливок, выпрошенных у бабушки.
Но самые главные страхи таились в другом. Ведь на Алешне я никого, кроме близких, никогда не видел. Так и вырос до трёх лет, не встретив ни одного чужого человека. А к бабушке на хутор люди заходили. И бригадир каждое утро подъезжал к дому, появлялись изредка соседи. Я всегда чуял приближение чужака и прятался в одной из своих нор. За это бабушка прозвала меня дичком. Ей понадобилось много времени и терпения, чтобы приучить несмышлёного внука не дичиться хотя бы соседей с ближних хуторов.

* * *

Через год после переезда к бабушке Лукерье, здесь у неё на хуторе родилась моя сестра Ира. Я хорошо помню этот ясный солнечный день 15 марта 1936 года. Уже с утра все забегали, засуетились. Видно стало, что надо ехать за акушеркой. её привезли как раз к сроку. Нас с отцом сразу выпроводили на улицу погулять, а докторша занялась своим делом.
Ещё лежал снег, но на солнцепёке уже появились проталины, и начинала зеленеть трава. Мы спустились с кургана, на котором стоял дом, вниз, в пойму. По склонам журчали ручьи, а в небе звонко заливался жаворонок. Большая низина у подножья склона успела наполниться водой. С дальней её стороны, из камышей, с гулким хлопаньем крыльями поднялась пара уток. Ветерок рябил воду, гнал небольшие льдинки и размокшие комья снега, подмытые со склона и посиневшие от воды.
Отец притащил небольшую, но широкую доску. Один её конец он заострил топориком, а на середину гвоздём прибил стоячую дощечку — парус. Его можно было поворачивать прямо к ветру.
Мы пускали доску — кораблик в дальнее плавание. Иной раз наш парусник заплывал на другой берег игрушечного моря — океана и отец чуть не по колено в снегу шёл выручать его из ледяного плена.
Занявшись корабликом, мы не заметили, что прошло много времени. Отец, как бы очнувшись от забытья, сказал: «Надо домой наведаться. Как там наша мама...».
И в этот момент на кургане появилась бабушка: «Идите домой! Все разрешилось. Слава Богу, благополучно. Дочка родилась. Хорошая, здоровая».
С тех пор нас в семье стало четверо. Ещё в доме на хуторе, кроме бабушки Лукерьи, жили старшие мамины брат с сестрой, мои дядя с тётей: дядя Митя и тётя Дуня. Все взрослые ходили в колхоз на работу, а вечерами занимались домашними делами. За мной и маленькой сестрёнкой смотрела бабушка. Она растила нас и воспитывала, как умела, все время до самой своей смерти. И то доброе, что заложено в наших душах, от неё — от бабушки Лукерьи.
В 1936 году, она ещё была полна сил. Не только нянчилась с нами, но без конца хлопотала то во дворе, то на огороде.
Когда сестра подросла, вечерами на сон грядущий бабушка рассказывала нам бесконечные свои сказки: то страшные, от которых шли мурашки по коже, то жалостливые, ласковые, доводившие нас до слез. От неё же, не знавшей ни одной буквы, я впервые услышал:
Три девицы под окном
Пряли поздно вечерком.
И дальше подряд чуть не всю сказку «О царе Салтане...».
А потом были сказки «О рыбаке и рыбке», про «Конька — горбунка», «Кощея бессмертного», «Бову — королевича».
Все наизусть и все в точности, как по писаному. Очень складно у неё получалось, без сучка, без задоринки. Видно бабушка имела цепкую память, острый ум и талант рассказчицы. Вот почему так боялись её подчас злого языка любые начальники от деревенских, до областных. И не зря.
Сотни никем не записанных, но известных в округе частушек вышли из уст бабушки. Она так ловко, с подходом «продёргивала» любого прохвоста во власти! И сразу, как только удавалось его «раскусить». Вот, например:
Алексеев, зам. предрика,
К нам за пьянство сослан был.
А у нас переродился
На квартире только пил.
Думал много он, как лошадь,
Возраженья не терпел.
Кто же мог ему перечить Делали, как он велел.
В Краснополец РИК отправил И завод весь раскрошил.
Государству он убытку Десять тысяч вколотил.
Даже когда бабушка по старости бросила работу в колхозе, она была в курсе всего, что там творилось. И на собрания ходила, чтобы «отчихвостить» начальников за неправедные либо дурные дела, и дома не пропускала случая, чтобы «дать шороху» бригадиру, приехавшему с нарядом или ещё по какой-либо надобности.
Она не только сама умела просто и дельно сказать на собрании о наболевшем, но могла на-строить народ, всех колхозников. Подбивала сельчан на то, чтобы самое важное в деревне решалось миром и с выгодой для людей.

* * *

Колхоз «Красный победитель» в нашей деревне Понизовье кое-как сводил концы с концами. Давно отрапортовали о «сплошной коллективизации». А хутора оставались на своих местах. Хоть земельные наделы у хуторян давно отобраны, но они кое-как ухитрялись прихватить клочок — другой возле дома. Сеяли, собирали неплохой урожай и жили все-таки лучше, чем деревенский народ. Начальство этого простить не могло. Заговорили, что опять начали возрождаться «чуждые элементы». Что хуторяне на колхозные работы появляются для виду, а сами все силы тратят на своём клочке земли, холят только свой скот.
Приехавший из района уполномоченный «выявил факты саботажа» и началась новая борьба с хуторянами. Приказ вышел не из района, а даже из области: до конца 1939 года всем переехать в деревню. Если кто останется к тому сроку, уполномоченный грозился самолично спалить дома вместе с хозяевами.
Прибывшая из района бригада землемеров, наметила в деревне вдоль одной линии домов — другую. «Строго по плану». Так и строиться велели. Расстояния между домами вымерили все одинаковые и участки земли по 0,5 га наметили по «струнке». Обещали дать на переезд лошадей из колхоза и помощь — артелью ставить дома.
Больше чем на десятке хуторов всполошились люди. Ругались с председателем, просили отсрочить переезд до осени, до поры, когда уберут урожай. Но председатель кивал на район и твердил, что он ничего поменять не в силах.
Самые рьяные хуторяне пригрозили, что пошлют ходоков в район. И послали. Но те вернулись ни с чем. Зато с клеймом опять — таки «чуждых элементов».
Отец мой тогда, не мешкая, решил переселяться. И бабушке объяснил выгоду скорого переезда: «Пока остальные упираются, можно выбрать получше место для дома и лошадей дадут сколько надо. К тому же свободная артель плотников быстро поставит дом. А насчёт уборки урожая можно не тужить. Никуда он не денется. Из деревни до хутора — рукой подать. Как все поспеет, так и уберём. Надо бы поторопиться и до уборочной страды завершить стройку. Чтобы одно другому не мешало».
На том и договорились.
Из всех переселенцев-хуторян мы в числе первых въехали в деревню Понизовье. Именно наш дом раньше других появился на новой линии.
Я хорошо помню его белую драночную крышу, высокое крыльцо и рядом хлев. Один единственный хлев. Куда девались многочисленные хуторские надворные постройки, даже мама моя, многие годы спустя, не могла вспомнить. Сказала только: наверное, часть сами на дрова сожгли, остальное растащили соседи. Не дозволялось в деревне строить так же просторно, как было раньше на хуторе. По плану, присланному из района, отводилось место только для дома и хлева. А больше, как объяснил председатель, «не положено».
Переехал с хутора Алешня в деревню и наш дед Семён. Перевёз и поставил в деревне такой же дом с хлевом. Кончилась и у него вольная хуторская жизнь. Канули в небытие «наполеоновские планы» братьев Морозовых. Начиналась новая жизнь в деревне, «... где все вокруг колхозное...».
Кончалось лето 1939 года.


 

Часть 3.
ДЕРЕВНЯ ПОНИЗОВЬЕ

Деревня строилась. Вдоль линии старинных “кулацких” усадеб вытянулась почти на версту вторая линия домов, белевших новыми крышами. Некоторые дома этой линии уже обживались, а на других ещё кипела работа.
Теперь между двумя ровными рядами домов получилась широкая улица, зеленевшая ещё не вытоптанной травой. По этой улице, под самыми окнами старых усадеб проходила дорога — гладкая, ровная песчаная, как говорят, хоть боком катись. Правда, от быстрой езды на телеге поднималась пыль. Но ездили тут не часто, и трава зеленела, как некошеный луг. Деревенская ребятня сразу облюбовала широкую зеленую часть улицы для игры в лапту.
Вдоль многих домов уже успели поставить плетень из ивовых прутьев. А за плетнём, у самых изб, красовались только что разбитые палисадники с ярко-жёлтыми цветами и такими же жёлтыми шляпками подсолнухов, всегда обращённых к солнцу.
В деревню согнали не только хуторян со всей округи. Появились и переселенцы другого сорта. Их называли немчиновскими. Говорят, где-то на каменистых неудобьях в Псковской области была деревня Немчиново. А у нас, в колхозе «Красный Победитель» пустовали целые поля плодородных земель. Про такие земли говорили, что «...их на курице пахать можно». Но людей не хватало. Вот власти и порешили увеличить население нашей обновлённой деревни за счёт немчиновских переселенцев. Их понаехало больше, чем бывших хуторян. Приезжие казались совсем бедными даже рядом с нашими небогатыми сельчанами. И говор у них отличался от нашего. Моя бабушка передразнивала приезжих такой скороговоркой:
«От Опоцки Три верстоцки И в боцок Один скацок».
Избы приезжих отличались худобой черных подгнивших брёвен и соломенными крышами. Но скоро к ним привыкли и не обращали внимания.
Посреди деревни, около дома Матвея Иванова, на самой дороге стояла огромная древняя сосна. В начале мая каждый год над этой сосной роем гудели майские жуки, которых мы — сбивали шапками. Шапки часто застревали на разлапистых сучьях. Их приходилось тоже сбивать либо посылать на верхушку сосны Ваську — Крюка — самого шустрого в нашей компании и цепкого, как обезьяна.
По престольным праздникам в летнюю пору под сосной встречалась молодёжь одного конца деревни с молодёжью другого конца. У каждой компании был свой гармонист и, встретившись, они, надрывая меха, старались переиграть друг друга. А потом плясали под этой сосной «Залетку» либо «Краковяк», водили хороводы, устраивали разные игры и пели песни-частушки под гармонь. Так могло продолжаться до самых сумерек, а по домам расходились уже впотьмах.
Южный конец деревни упирался в сосновый бор. Там, где он начинался, росла ещё одна огромная сосна, гораздо больше той, что в центре деревни. Эту, как говорили, и всемером не обхватишь. Росла сосна широко, свободно. Могучие ветки, каждая с большое дерево толщиной, уходили куда-то ввысь, в поднебесье. На эту сосну не мог залезть даже Васька-Крюк. Но привлекала нас тут не сосна, а кузница. Она стояла почти рядом с сосной на кургане, за которым простиралась обширная болотина.
Ещё издали, при подходе к кузнице, слышался дробный частый звон молотков, ударяемых об наковальню, и редкое глухое уханье большого молота по раскалённому железу.
У кузницы всегда стояли на привязи несколько лошадей, запряжённых в телеги. Иногда появлялись верховые с седлом либо без седла. Важная работа кузнецов — ковать лошадей. Мужики в очереди, поджидая своего часа, неторопливо судачили, покуривая толстые самокрутки «козьи ножки». Вонючий самосад, обёрнутый в газетную бумагу, чадил даже на улице.
Все мальчишки нашей деревни, как мухи на мёд, лезли в кузницу. Первое время нас оттуда гоняли. Особенно свирепствовал молотобоец — суровый большой мужик с огромными ручищами и вечно черным от сажи лицом. Он гонял с бранью, а то и с подзатыльниками, ничего не объясняя. А молодой парень кузнец, тоже чумазый, вслед приговаривал негромко: «Вот искорка попадёт в глаз, а нам перед твоим батькой ответ держать».
Потом кузнецы увидели, что от нас все равно нет отбоя, и стали приучать к делу. Самым интересным занятием считалось качать горн. Качали по двое: одна пара, потом другая, а то и третья. Тяжеловата вышла для нас такая работа. Притомившись, приходилось меняться. Сначала редко, а потом все чаще. Иной раз думалось: «Скорей бы закончить и домой». Заметив это, кузнец ехидно спрашивал: «Ну что, сбили охоту?». Но мы бодрились. Качали так, что искры летели ворохом. И все смотрели, как брошенная в раскалённые угли холодная чёрная железяка, постепенно нагреваясь, становилась сперва малиновой, а в конце — красной. Иной раз даже болели глаза. Не зря кузнец предостерегал: «Не пяльтесь на огонь — ослепнете. Поводырей у нас нет». Но мы все — равно «пялились». Очень уж нравилось смотреть, как играют языки пламени под струями воздуха, который шумно вырывается из мехов, раздувая угли.
Самым грязным и нелюбимым делом было таскать из большой кучи к горну корзинами крупные берёзовые угли. От такой работы к концу дня мы казались чумазыми, словно вытащенными из печной трубы. Зато радовались, когда слышали похвалу за усердие.
В редкие промежутки, когда не было лошадей, ждущих очереди, кузнецы делали подковы и разные другие нужные вещи.
Кузнец брал стальную полосу длинными щипцами, клал одним концом в пламя горна и давал нам команду: «Ну, ребята, дуйте шибче». И мы изо всех сил наваливались на рычаг. Кузнечные меха квакали и свистели от натуги.
Когда стальная заготовка раскалялась докрасна, начиналась красивая работа кузнецов. Главный из них в левой руке держал щипцами огненную пластину, а правой точными ударами молотка раз за разом расплющивал податливый металл, придавая ему нужную форму. Если попадалась заготовка крупных размеров, то кузнец малым молотком лишь показывал места, по которым затем наотмашь лупил молотобоец. За каждым ударом кузнеца по мягкому раскалённому металлу, следовали два гулких дробных удара молоточком по наковальне. В это время молотобоец со всего маха плющил молотом заготовку в том месте, где показал кузнец, а тот сразу молоточком подправлял грубые следы от удара молота, придавая будущей поковке нужную форму. Если кузнец и молотобоец, как говорят, давно сработались, если они понимают один другого без слов, то работа такой пары казалась особенно красива. Вот мы, мальчишки, и засматривались. Любовались снопами искр, разлетавшихся из-под молота, и все качали-качали меха, раздувая угли.
Иногда в кузнице проводили целые дни. Не обходилось без нагоняя родителей за испачканную одежду.
Назавтра я рассказывал бабушке, как помогал кузнецам качать воздух, раздувать горн, как потом хвалили нас кузнецы и угощали мягким хлебом из своих узелков.
Бабушка ответила весёлой прибауткой. Как раз про кузнеца-молодца.
Эх, кузнец-молодец,
Расковался жеребец.
Ты подкуй его опять.
Отчего не подковать.
Вот гвоздь, вот подкова.
Раз-два и готово.
Кроме кузницы, было в деревне ещё одно место, где постоянно, чуть не целыми днями пропадала наша компания. Через дорогу от бабушкиной избы — строилась новая школа-семилетка. Уже стоял сруб и стропила. Мужики — плотники делали обрешётку и торопились закончить крышу до осенних дождей. Школу велено было построить к первому сентября, но ничего не получалось. К сроку она никак не поспевала.
Приезжало районное начальство и около недостроенного здания устроило деревенскую сходку. Главный из начальников — толстый, в зеленом кителе и фуражке с красным околышем — громко распекал нерадивых работников, а потом в конце обидно заметил: «Эта школа действительно семилетка. Боюсь, что её семь лет строить будут».
Распекал районный начальник строителей не зря. Ближайшая начальная школа находилась за четыре с лишним версты от Понизовья в деревне Волковской. Если свою школу построить не успеют, то мне и всем нашим ребятам придётся ходить в эдакую даль.
Но до осени ещё далеко. И на все лето школьный сруб стал местом наших игр. Хотя и бра-нились мужики — плотники, но мы целыми днями крутились возле стройки. Тут я и научился залезать на верх сруба по углу. Вроде не хитрое дело, но, помнится, поначалу не очень получалось. Туда-то, как по ступенькам, ещё кое-как залезал, а вот спускаться обратно оказалось сложнее. Было обидно, что ребята, которые постарше, не только забирались на самую верхотуру, но и ловко ходили по балкам. Некоторые, самые сноровистые, даже пытались карабкаться на стропила. Я так не мог, но залезать наверх и легко спускаться обратно — одолел скоро. Иначе нельзя. Чуть струсил, сразу засмеют.
Достроили школу только в последнее предвоенное лето. А нам предстояло начать учёбу в 1939 году. Как потом оказалось, этот год будет приметен многими событиями. Но «школа под боком», как говорила бабушка, появилась у нас не скоро.
Зато впереди оставалось долгое вольное лето.
Конечно, дома у каждого были разные дела, которые родители переложили на наши хлипкие плечи. Мне приходилось смотреть, чтобы курицы не забредали в огород и не повредили там грядки с молодыми растениями. Для этих же куриц каждый день надо было «тюкать» в корытце сечкой мелкую картошку, посыпая её отрубями. В большую деревянную миску с обломленным краешком я по утрам подливал воду. Вместе с курицами её оттуда пила наша рыжая кошка Мурка.
Особенно не любил я щипать по огороду и на меже траву для поросёнка. Если не получалось быстро управиться с делами, наваливались всей ватагой, чтобы потом, наскоро перекусив хлебом с молоком, бежать на речку. Там мы проводили все летние дни, особенно в жару. В то, ещё дошкольное, лето я научился плавать «по-собачьи».
До речки Серёжи от деревни не меньше версты. В жаркие дни мы убегали туда чуть не с утра. Одевали нас в пёстрые рубашки с длинными рукавами и короткие штанишки. Про загар от солнца тогда никто не думал. Хотя купались нагишом и подолгу. Продрогнув в холодной воде, грелись на солнце, зарываясь в раскалённый песок. Из этого песка сооружали разные крепости. В нем же у самого берега прокапывали заливчики и озерки, где вода моментально нагревалась. Туда загоняли мальков и смотрели, как они мечутся в поисках пути на волю. Позже, проделав узкий выход, любовались, как рыбёшки гуськом быстро возвращаются из плена в реку.
Рядом находился брод. Глубина — ниже колена. Даже купались тут, ёрзая пузом по дну. Только у того берега вода доходила нам почти до пупа.
Зато, вооружившись вилками, под брёвнышками кололи смирно стоящих пескарей либо налимчиков. А под кустами, в переплетении затопленных водой корней, водились голавли, которых иногда удавалось ловить руками. Поэтому к броду мы бегали не только поиграть в песке, но и порыбачить. Хотя слова такого в нашем разговоре не встречалось. Говорили «ходить в рыбу» (также как ходить в грибы, в ягоды). Но рыбы водилось мало. Ловили пяток— десяток пескарей и уходили довольными.
Ребята постарше нас купались на плёсе. Изредка туда заглядывали и мы. Река в этом месте делала крутой поворот. На противоположном низком берегу виднелись зелёные луга, и у самой воды желтела полоска пляжа. А наш берег — высокий, обрывистый пестрел слоями светлого песка вперемежку с разноцветными ровными, как нарисованными, лентами глин. В песчаных слоях зияло множество глубоких лунок, в которых гнездились стрижи. Они носились над водой и вдоль обрыва, ловко, слёту ныряя в черные дыры гнёзд, и исчезали там надолго.
Мы по ступенькам обрыва спускались к воде, где купались взрослые парни из окрестных деревень.
На зелёной траве грудами в беспорядке валялась одежда. И только пиджаки аккуратно висели на прочных сучках. Нас привлекали не сами эти тёмные пиджаки, а яркие значки, приколотые на отворотах. Они и сейчас, как будто перед глазами: «Осоавиахим» — маленький самолётик с прицепленным на белой тонкой цепочке распущенным парашютиком, «МОПР», «ГТО», «ГСО» — красный крестик на белой эмали. С чувством робкой зависти смотрели мы на эти значки, на самих ребят в воде. Там чернела недосягаемая для нас глубина, даже дно не везде просвечивало сквозь замутнённую воду. Гибкие коричневые от загара тела ребят, выделывавших под водой разные красивые кувырки, завораживали наши взгляды. Особенно удивляло умение многих надолго нырять под воду и плыть там далеко, оставаясь невидимками. Вынырнув, парни ловко размашистыми саженями заплывали вверх против течения, или мигом пере-махнув реку выходили на другой берег и грелись там, зарывшись в горячем песке.
Все эти здоровые красивые парни в начале войны ушли на фронт и не вернулись. А тогда они резвились весело и беспечно, как дети. Мы любовались ими и каждый мечтал про себя тайно: «Вот подрасту, и плавать научусь саженями, и значков на грудь навешу, и папиросы курить стану, как большой».
Впрочем, на этот дальний глубокий плёс мы ходили редко. Вся деревенская малышня стремилась к тому известному месту, которое называлось «коряга».
К знаменитой коряге мы ходили напрямую от нашего дома. Шли вдоль межи, а потом по ржаному полю. В густой и, как тогда казалось, высоченной ржи уже с начала лета вытаптывалась твёрдая тропинка, которая не раскисала в дождливую погоду. Когда рожь подрастала и начинала колоситься, на этой тропинке даже в жаркий июньский день приятно обдавало прохладой. И тишина кругом. Под слабым ветерком слышался только шорох поспевающих колосьев да стрёкот кузнечиков. В нос ударял густой ржаной дух, смешанный с запахом влажной земли и нежным, тонким, еле ощутимым ароматом множества васильков. Нам так нравились эти строгие ярко-синие цветочки, уютно расположившиеся вдоль тропинки! Местами они толпились целыми плотными кучками, как осколки голубого неба, упавшие на ржаное поле. Эти цветы отличались не только красотой своей, но ещё длинными прочными стеблями. Потому-то и не знали мы лучших, чем васильки, растений, из которых можно плести венки. Васильки собирали охапками. Но делали это осторожно, чтобы не вытоптать рожь.
Мы с раннего детства были приучены к тому, что губить хлеб — великий грех. Бабушка рассказывала притчу о том, как Бог уже наказал людей за нерадивое отношение к хлебу. Она говорила, что в древние времена рожь от корня и до вершины состояла из сплошного колоса гигантских размеров. Люди имели с такой ржи хлеба больше, чем могли съесть. И перестали они беречь рожь. Вытаптывали её целыми полосами. Выпеченный хлеб, тоже не ценили, — разбрасывали, скармливали скоту. Вот Господь Бог разгневался на людей и собрался лишить их хлеба. Взял этот длинный ржаной колос от самой земли, от корня и стал лущить вверх, оставляя голый стебель. И вылущил бы весь. Но тут подбежали кошка с собакой и попросили оставить наверху хоть маленький колосок на их долю. Бог смилостивился и оставил. Так и живём мы сейчас собачьей да кошачьей долей.
Зная все это, мы очень бережно срывали васильки, стараясь не повредить ни одного колоска.
Кончалось ржаное поле на высоком крутом берегу реки, у самой поймы. Мы кубарем катились вниз по мягкой густой траве заливного луга. Скинув на бегу свои рубашонки и штанишки, наперегонки мчались к воде.
По скользкой крутой тропинке сквозь заросли ивняка спускались как раз к коряге. Шагах в двух от берега, среди тихой заводи торчал широкий пень, оставшийся от когда-то срубленной старой ольхи. С узенькой низкой площадки на берегу до пня можно было добраться по многочисленным корням, начисто отмытым быстрым течением. Пень весь чёрный; сверху в трещи-нах, ямках и занозистых от щепах. Зато он высоко торчит над водой, а рядом чистое дно и глубина не больше, чем по шею. Такая вот она, знаменитая наша коряга — и купальня, и место самых разных игр да забав.
Если хорошо прыгнуть с коряги вниз головой, то, проплыв немножко, можно попасть на быстрину. Там каменистое дно и глубина всего по пояс.
А на том берегу узенький песчаный пляж. Песок белый-белый и чистый, словно сахарный. К полудню он нагревается так, что обжигает наши даже загрубелые от вечной ходьбы босиком подошвы. После холодноватой воды приятно погреться, валяясь на тёплом песке. Там же затевались разные игры с беготней, кувырканьем, с весёлым визгом и хохотом, слышным далеко вокруг.
Но, как говорят, голод не тётка. До дома далеко, а терпеть — нет сил. Оставалось надеяться на подножный корм.
Вернувшись на свой берег и оказавшись в густой высокой луговой траве, мы разбредались в поисках всего съедобного, что знали в ту пору. Первым делом набрасывались на щавель. Его у нас называли кислицей. Уплетали кислицу до тех пор, пока не начинало сводить челюсти. Потом, углубившись в самую высокую траву, находили там, среди особенно разросшихся кустов щавеля, толстые сочные стебли — цветочные побеги того же самого растения. Они-то шли за лакомство. После снятия кожуры, стебли становились ломкими, нежными и легко хрустели на зубах. Иногда у реки в зарослях ольхи попадались высокие зелёные зонтичные растения, похожие на бамбуковые палки. Мягкие сочные вершины этих растений, очищенные от кожуры, тоже шли на еду. А нижние части употреблялись двояко. Из них делали трубки для «стрельбы» горошинами либо неспелыми ягодами рябины. В самом же низу срезался прочный ствол с «донышком». Ивовым прутиком в донышке проделывалось небольшое отверстие, а из самого прутика с намотанной на конец старой тряпицей делался поршень. Если его толщину удавалось точно подогнать по ширине ствола, получалась ценная игрушка-насос, которую у нас называли сикалкой. Вот уж с удовольствием поливали из этих сикалок друг друга.
Так проходила жаркая часть дня. А как только солнце начинало клониться к закату, все торопились домой, чтобы успеть встретить стадо коров, забрать свою и прогнать её до самого хлева.
В деревне двое наёмных пастухов отдельно гоняли колхозное стадо и стадо коров из личных подворий. Своё стадо мы встречали на росстанях. Так называлось место, где к главной дороге, идущей в лес с центра деревни, примыкают ещё две — справа и слева. Эти две дороги — к двум концам -северному и южному. Вот тут и есть место, которое всегда называли росстани. Среди ясного соснового бора уместилась небольшая поляна — ровная, как стол и вся сизая, будто застеленная скатертью из ягельника.
В ожидании коров, на росстани собиралась все деревенские ребята. Собирались загодя. Играли в лапту, кислый круг, даже в прятки. Все игры кончались, когда из леса выходило первое стадо, колхозное. Приближение стада пастухи оповещали игрой на рожке. Один из них был великий мастер делать такие рожки. А уж играл он на них так, с присвистами да переливами, что заслушивались не только люди, но и коровы.
Изготовление самого рожка называлось странно, но точно «вертеть рожок». С молодого берёзового черенка сперва снималась тонкая кожура, а затем острым ножом делался надрез вокруг на строго известную толщину лубка. А потом конец черенка до надреза зажимался зубами, а сам он вращался медленными несильными движениями пальцев. Так скрученная жгутом сердцевина, отошедшая от лубка, вынималась в удачном случае целиком, в худшем — наполовину. Тогда и с другой стороны делался такой же надрез, и все повторялось. В результате получалась трубочка длиной меньше карандаша, но потолще его. Затем в трубочке прорезались ножом 3-4 отверстия, а в другом конце делался язычок. Он то и служил вибратором, издающим звук. А отверстия — это клавиатура. От толщины язычка зависел тон рожка. У каждого он разный. Наш пастух имел в своей торбе несколько рожков. Он уверял, что коровы хорошо понимают звуки рожка и на каждый откликаются по-своему.
Но любой рожек сам по себе звучит пискляво. Многоголосое звучание ему придаёт труба. Делают трубу из бересты. Выбирается ровный гладкий ствол молодой берёзы, на котором острым ножом по спирали вырезают берестяную полосу шириной в ладонь или чуть поменьше. Чем длиннее полоса, тем лучше. Самые певучие трубы получались из длинных широких берестяных полос. Содрать их, не повредив — хитрое дело. И никакие сростки не годятся: берестяная полоса должна быть целой. Иначе пойдёт не тот звук. Пастух умел находить редкостные молодые берёзы с гладкими стволами и ловко сдирал длинные берестяные полосы. Однако полосу требовалось ещё выкроить так, чтобы свести клином на нет. Только потом, начиная с узкого края бересты, она скручивалась в трубочку точно по рожку и дальше, по мере расширения берестяной полосы, увеличивались по размеру витки, расширялся раструб. Последний самый большой виток делался по предыдущему и для упрочения прошивался вокруг берестяной же полоской, тоненькой, как суровая нитка. Труба готова. Она должна быть гибкой и скатываться в баранку. Уже свежая труба придаёт звукам рожка множество тонов и оттенков. Но по-настоящему она приобретает нужную голосистость не сразу, а когда подсохнет в тенёчке несколько дней. Пастух готовил трубы впрок и дома, нанизав их на верёвку в раздвинутом виде, вывешивал где-нибудь недалеко от чердачного окошка. Бывали случаи, когда труба требовалась сразу. Тогда она подсыхала постепенно в руках трубача. И, по мере подсыпания трубы, самодельный пастуший рожок извергал все новые звуки: от нежных почти соловьиных трелей до грозных гортанных, басистых, переходящих чуть не в медвежий рёв. Все это, конечно, в умелых руках...
Проходило колхозное стадо. Замолкали переливистые голоса рожка.
Мы тогда догадывались, что вот-вот появится другое стадо. И точно, гуськом по дороге, по придорожным кустам и лесу с рёвом, хрустя ветками, шли коровы, телята — первогодки, овцы. Каждую эту скотину ждал кто-то из нашей компании. Как только стадо подходило к развилке дорог, к росстаням, оно сразу делилось на три части. Большая продолжала двигаться прямо к центру деревни, ещё одна чуть поменьше поворачивала налево, а последняя — направо. С этого места пастухи шли по домам.
А приручённые к лакомству коровы покорно брели за своими маленькими хозяевами. Потому что в этом месте бурёнки получали по краюхе хлеба, посыпанного крупной солью. Мы, проголодавшись, часто откусывали от той же краюхи.

* * *

В то лето произошло событие, взбудоражившее не только жителей нашей деревни, но и всю округу. У нас открылся магазин.
Перед тем приезжали из района какие-то начальники по торговой части и уговаривали моего отца пойти на работу в торговлю: «Ты грамотный. Чего не знаешь, научишься по ходу дела. Говорят, весами в колхозе орудовал, учёт хлебу вёл. В магазине то же самое. Остальное — постигнешь по надобности».
У грамотного нашего отца за плечами четыре класса начальной школы. У других в деревне и того меньше. А присылать завмага из района — бесполезно. Все равно не приживётся.
Немного поразмыслив, отец согласился. Торговые чины ему объяснили, что тут есть выгода: «В колхозе за палочки работаешь, а в магазине какие — никакие получишь деньги. Да ещё продукты и другие товары в своих руках».
Но вышло все по-другому. Отца вызвали в правление колхоза, и там председатель грозно заявил: «Ты что, здоровый мужик, вздумал от работы отлынивать. Не выйдет! Жёнка у тебя тоже грамотная. Пусть берётся за магазин. Там ей самое место. А с ребятишками бабка Лукерья справится. Все равно она в колхозе не работает».
Оказывается, председатель не только сам так решил, но успел уже с районными начальниками договориться.
Принимать магазин да налаживать торговлю в деревне пришлось нашей маме. Приехавший из района бухгалтер подучил всяким бумажным делам, показал, как составлять отчёты и отбыл восвояси. На прощанье, вместо утешения, сказал: «Ты баба толковая, справишься. Если чего понадобится, сигналь. Всегда поможем».
Но главная работа поначалу выпала на плечи отца. Он вечерами в бывшем кулацком доме укреплял рамы, делал ставни, мастерил полки и прилавок. Другую половину дома, тоже капитально рубленную, приспособил под склад товаров. Из этой половины одна дверь вела в торговую часть магазина, а с другой стороны пришлось сделать отдельный вход и крыльцо, чтобы подвезённый товар прямо с телеги было удобно заносить на склад.
Когда все устроилось, в магазин хлынул деревенский люд. Не столько за покупками, сколько поглазеть. Денег-то у людей, как говорят, кот наплакал.
И откуда им взяться. На трудодни, выставленные палочками в тетрадке бригадира, давали немного зерна да картошки. А денег — ни копейки. И свои продукты, даже если их накапливалось в избытке, продать некому. Да никому из селян и в голову не приходило, что можно торговать. Торговля считалась делом казённым, государственным. А людям только покупать дозволено. Если есть на что. Но деньги у большинства не водились. Ни гроша. Правда, зимами многих мужиков гоняли (тогда говорили — мобилизовали) на лесозаготовки. Там понемногу платили. Хоть на какие-то одёжки-обувки для себя и детишек.
Каждую весну некоторые мужики зарабатывали на сплаве леса. Как только разлившаяся во всю ширь река начинала входить в берега, собирали мужиков с ближних деревень грузить в полую воду бревна разных сортов, накопленные за зиму и сложенные тут штабелями. Считалось, что платили за такую работу, хорошо. Иной день по пятёрке, а то и по десятке зарабатывали. Только короткий очень срок: не больше недели. А дальше опытные сплавщики с баграми в руках смотрели, чтобы не возникало заломов. Таких сплавщиков требовалось не много. Но того, кто хорошо постиг эту рисковую профессию, оставляли потом в сплавной конторе на постоянной работе. В деревне таких, как говорят, раз-два да обчёлся. Перед самой войной в их числе оказался наш отец. И его приличная по тем временам зарплата потом сказалась на нашей пенсии «по поводу потери кормильца».
А ко дню открытия магазина летом 1939 года у большинства людей остались копейки, на которые много не купишь. Но полюбопытствовать в магазин шли многие. И, конечно, чуть не весь день толпилась тут наша голоштанная братия. Еле высунув головы из-за прилавка, смотрели на ящики с конфетами в разноцветных обёртках, пряники, баранки, сахар в крупных, по кулаку, кусках, отливающих голубизной.
Глядели на толстые рулоны цветастого ситца разных рисунков, ряды блестящих сапог и сандалий. Особенно удивляли нас обувки коричневого и даже песочного цвета. В деревне таких раньше не видывали. Наш сапожник шил из кожи своей выделки, пропитанной дёгтем, только сапоги чёрного цвета.
В магазине было много интересного. Туда заходили все новые люди. Изредка что-то покупали. Кто пару кусков сахару, кто пряников, кто баранок.
Но больше присматривались. И спрашивали, не привезут ли хлеба казённой выпечки. Но хлеба не привозили. Зато чуть ли не полсклада завалили мукой. И белой — крупчаткой, и ржаной — как раз для хлеба. Муку брали, но понемножку. В большинстве домов от урожая до урожая хранились остатки зерна. И жернова имелись. А если не было своих, то пользовались соседскими. Мука получалась даровая. Так все считали. А за «магазинную» надо деньги платить. Привезли бы готовый хлеб — хороший, «чистый» — тогда другое дело. У нас редко какая семья пекла хлеб только из ржаной муки. В лучшем случае добавляли картошку. Каждая краюха хлеба пестрела картофельными желваками с горошину, а то и больше. Некоторые семьи по нужде добавляли в хлеб даже отруби, а то и мякину. Если кто привозил хлеб из района, им угощали, как лакомством. И назывался такой хлеб «чистым», в отличие от своего — с примесями.
Тут-то маме пришла в голову благая мысль. Надо дать людям хороший хлеб. Пекарни не было и если появится, то не скоро. А хлеб нужен сейчас. Задумка у мамы возникла простая. Выбрать в деревне для пробы два-три дома, какие почище, развезти туда муку, дрожжи и поручить хозяйкам печь хлеб для магазина на продажу. Определить плату за такую работу, норму припёка и пойдёт дело.
Отец одобрил такую задумку, но сказал, что такое дело нельзя начинать без дозволения начальства.
Начальство появилось скоро и на все дало своё благословение. Тут же установили припёк, посчитали цену чёрного и белого хлеба за килограмм, определили жалованье пекарям. Но люди у нас не привыкли работать за деньги. Хозяйки, принявшиеся за хлебопекарное дело, согласились брать за работу тем же хлебом. Семьи у всех большие и хлеб у них считался главной едой.
Так появился в продаже хороший настоящий хлеб. Не только чёрный, но и белый, какой даже по праздникам пекли не в каждом доме. Наша мама с бабушкой тоже взялись за эту работу. Пекли на поде, как всегда это делали для себя. Но тут приходилось особенно стараться. И чтобы замес правильно сделать да вовремя, и дрожжей положить в меру, и печку натопить хорошо. Самыми вкусными мне казались огромные высокие румяные белые караваи из муки-крупчатки. Мама, не жалея, подливала в тесто молоко и добавляла яичные желтки. Белками смазывала поднявшиеся булки перед тем, как посадить их в печку. От такой смазки булки становились румяными и блестящими, как грибы-боровики после дождя.
Сажали хлебы в печку с помощью широкой лопаты. На неё стелились кленовые листья, а затем клался большой кругляш из теста. Но перед тем, как посадить хлебы, все угли в хорошо вытопленной русской печке разгребались по пазухам длинной кочергой. Под начисто выметался сосновой метлой. И надо было уметь посадить каждый хлеб на своё место, чтобы все они одинаково выпеклись, и ни один не подгорел.
Когда мама с бабушкой пекли белый хлеб, я поднимался с утра пораньше, и тоже брался за дело. Тогда ведь не было пластилина, а тесто оказалось таким удобным, податливым, что из него получались любые фигурки даже самой причудливой формы. Кроме разных зверюшек, я лепил звёздочки, кружки, треугольники, квадратики, колечки-бублики. Потом бабушка укладывала мои разнокалиберные поделки на сковороду или противень и помещала в печку, когда там ещё тлело полно углей. Мигом тонкие мои фигурки поднимались, а иногда вздувались как шарики, тут же розовея на глазах.
Испечённые фигурки я выстраивал по росту поперёк стола по самому краешку, чтобы не мешать взрослым. Бабушка приносила кружку молока, и я с великим аппетитом уплетал хрустящие, ещё тёплые, фигурки, собственного изготовления...
Сама же бабушка Лукерья в это время занималась лепёшками. Она брала небольшие кусочки теста, посыпала их мукой, превращая в тонкую лепёшку. А дальше — на сковороду и в печку. Лепёшки получались мягкими, пышными, сверху румяными и очень вкусными, особенно если смазать сливочным маслом.
Кроме тонких простых лепёшек, бабушка в иные дни пекла лепёшки с картошкой или с творогом. Как ни удивительно, но мы не знали слова «ватрушка». И про колобок я тогда слышал только из сказок. Но не в названии дело. Главное — вкусно. Бабушка картошку для такой выпечки очень долго и старательно разминала толкучкой, добавляя туда горячее, только что вскипячённое молоко и ложку сливочного масла. А потом разбивала туда два — три яйца. Все хорошо перемешивала, намазывала на лепёшки и ставила в печку. То же самое проделывалось с творогом. Только он разводился до нужной густоты сметаной.
Вынутые из печи подрумянившиеся лепёшки сверху смазывали маслом, складывали стопками и накрывали чистым холщовым полотенцем. Все очень любили такие лепёшки и считали их лучшим лакомством.
Молва о «чистом» хлебе и разных других товарах в магазине разошлась по соседним деревням. Народ валом валил. Были дни, когда даже скапливались очереди. Особенно нарасхват шёл очень вкусный белый хлеб, который у нас называли просто булкой. Брали и чёрный. Для многих семей он тоже сходил за лакомство. Покупали понемножку конфеты-подушечки, халву. Работники лесопункта, служащие сельсовета и почты, учителя-все, у кого мало-мальски водились деньги, приходили за конфетами в обёртках, брали шерстяные ткани и другие товары, недоступные большинству колхозников. Торговля налаживалась.
Летом, в страдную пору, когда люди целыми днями работали в поле, маме приходилось открывать магазин вечерами и торговать до последнего покупателя.
Один раз мама пришла домой и принесла к ужину «новую еду».
«Попробуйте-ка. Какое-то диковинное масло сегодня привезли. Называется маргарином. Не знаю, как он на вкус».
За столом нас сидело семеро. Все взяли понемножку этого нового масла, намазали на хлеб и покушали. И все еле-еле сделали один глоток. Маргарин никому не понравился. Для нашей семьи, привыкшей к настоящему сливочному маслу, он казался несъедобным. Другие покупали. А у нас любили есть по утрам горячую, только из русской печки, подрумяненную сверху картошку, намазывая прямо на неё маленькие кусочки масла. Оно сразу таяло, пропитывая рассыпчатую картофелину. Такая еда нам казалась очень вкусной. Особенно с солёным огурцом или квашеной капустой. Кстати, огурцы у нас никогда не резали на дольки, а откусывали от целого и долго хрустели, пережёвывая потихоньку.
Кроме хлеба, в магазине нарасхват шла селёдка, которую изредка удавалось маме выпросить у заведующей складом в райцентре. За этими продуктами люди шли даже без денег. Просили в долг. Мама не могла отказать. Должников с их рублями-копейками она записывала в большую толстую тетрадь. Рано или поздно долг возвращали. Зато лакомую еду получали вместе со всеми.
Домой мама приносила ту же селёдку, понемножку конфет, пряников, баранок. Все это у нас считалось вроде гостинцев, которыми не часто удавалось полакомиться. Но больше всего я обрадовался, когда она как-то вечером положила на стол картонную коробку с кубиками-алфавитом.
Можно сказать, что с того вечера началось моё обучение грамоте. Я рассматривал картинки на гранях кубиков, а мама называла обозначенные рядом буквы. И тут сразу вышел конфуз. Около буквы «А» красовался арбуз: зелёный снаружи и ало-красный на срезе. Для меня арбуз был так же неведом, как и простая по начертанию буква «А». Правда, большинство рисунков я все-таки узнавал. Раньше всех запомнил букву «Ж», похожую на жука, и букву «З» c белым пушистым зайцем на картинке.
Теперь я днями сидел с этими кубиками. То расставлял их по столу, то строил разные ступенчатые фигуры. А вечерами, c помощью мамы, по картинкам старался запомнить буквы и скоро из букв-кубиков научился складывать слова: «Мама», «Папа», «Баба», «Дядя»... Показал маме, и она полушутя похвалила меня: «Ну, ты у нас теперь настоящий грамотей. Осталось только научиться считать».
Тут за дело взялся отец. Он нарезал из соснового полена десятка два-три палочек и стал учить счету. Мне это сразу понравилось. Мы раскладывали палочки на несколько кучек, и я определял, где их больше, а где меньше. Но, сколько в каждой кучке, я не знал. Понадобилось выучиться счету: до десяти, потом до двадцати и дальше по десятку в день, пока не осилил первую сотню. Потом стал складывать и вычитать палочки. Учился тому, что отец назвал длинным и непонятным словом «арифметика». Прибавлять и отнимать на палочках оказалось просто. Но однажды отец дал задачку потруднее: «У наседки трое цыплят жёлтых и четверо белых. Сколько всего?» Я опять схватился за палочки. Отец не дал. Он посоветовал представить палочки «мысленно». Получилось не сразу. «Считать в уме» оказалось труднее. Этот самый «устный счёт», как его потом называли в школе, я постиг только на уроках вместе со всеми ребятами. А домашние упражнения означали только одно: приближалось первое сентября.
Уже на видном месте стояли только что купленные для меня новенькие сандалии и небольшой, но толстенький дерматиновый портфель с двумя отделениями. В портфель я складывал книжки, тетради в косую линейку и в клеточку, деревянный пенал с карандашами.
Лето кончалось. Сбивались в стаи и готовились к отлёту ласточки. С полей давно убраны хлеба и начинали копать картошку.
Тогда я ещё не понимал, что кончается последнее лето моей вольной беззаботной жизни.

* * *

В нашей деревне имелось всего двое часов. Одни — настенные ходики — с гирей, похожей на еловую шишку, — в сельсовете. Другие — карманные — у колхозного бригадира. Носил он их на тонком сыромятном ремешке в левом нагрудном кармане френча зелёного цвета. Его-то и попросили наши родители подсказать время, когда нам выходить в школу. Бригадиру все равно надо утром давать наряд на работу и объезжать деревню с конца в конец.
Первого сентября каждого из нас подняли пораньше, и по сигналу бригадира отправили на учёбу.
Идти предстояло через Шешенское поле и три деревни. Считалось, что до школы примерно версты четыре-пять. Для деревенских ребят, привыкших к беготне то на речку, то в лес, ходьба на такое расстояние-обыденное дело. Поэтому никому из родителей даже в голову не пришло, что надо хотя бы первоклассников брать за ручку и вести в школу. Мы выходили из дому и постепенно нарастающей толпой шли сами по себе.
Каждый тащил в руках холщовую торбу, сумку или портфель с книжками, тетрадями, карандашами, а также бутылку молока и краюху хлеба на обед. Тогда не было ранцев, и нести так далеко все в руках, оказалось тяжеловато.
Наша начальная школа располагалась не в самой деревне Волковская, а на отшибе; можно сказать на опушке леса. Скорее всего, под школу приспособили хуторскую усадьбу какого-то кулака, выселенного или сосланного «в места, отдалённые».
Кроме большого шестистенного дома, рубленного из толстых брёвен, с дощатым коридором и крыльцом под двускатной крышей, тут же рядом громоздились хлева, сарай, другие постройки, образующие замкнутый четырёхугольник двора, открытый в сторону деревни покосившимися двухстворчатыми воротами.
Из трёх частей дома, две занимали классы, а в одной квартировали учителя: Давид Семёнович и Надежда Фёдоровна Барановы.
В одной классной комнате Давид Семёнович занимался с учениками первого и третьего класса, в другой Надежда Фёдоровна со вторым и четвертым классами.
В каждой паре классов набиралось по 15-20 учеников.
Сидели мы по двое за одинаковыми черными партами с дыркой посредине для чернильницы. Крышки парт, изрезанные ножами, рвали наши одёжки торчащими шляпками гвоздей и занозистыми краями повреждённых досок.
Меня посадили с девочкой по имени Анна, которую звали Нюра, а дразнили — Нюня.
В большую перемену мы доставали свои бутылки молока и куски хлеба. Молоко у большинства одинаково хорошее, жирное. В бутылке у горлышка многие обнаруживали кусочки выбившегося за дорогу масла. Его выковыривали пальцем и слизывали тут же.
Хлеб приносили разный. Мало кто брал хороший «магазинный», совсем редко кто мог позволить пышную булку. Большинство ребят приходило со своим домашним черным хлебом неаппетитного вида. Но, проголодавшись, и его уплетали за обе щеки. Ведь рано утром редко кто завтракал по-настоящему.
Но оказались в классе двое учеников, которые совсем ничего не приносили на обед. Они отличались даже фамилиями: Муст Антон и Муст Анна — брат и сестра двойняшки. Учились они в третьем классе и сидели на одной парте. Приходили они раньше многих из нас. Всегда в чистеньких аккуратных одёжках и начищенных до блеска ботинках. Анна и Антон не бегали сломя голову на переменах, а тихо выходили из класса на улицу «подышать воздухом» либо читали толстые книжки.
Потом я как-то узнал, что за глаза их обзывают чухнами. Сами они говорили, что по национальности эстонцы. Единственные не русские в школе.
Жила эстонская семья в деревне Шешино, что на полпути к нашему дому. Один раз поздно осенью, возвращаясь из школы, нас застал сильный дождь. Дом, где жили Антон и Анна, оказался рядом. Мы зашли к ним, чтобы спрятаться от непогоды. И увидели в доме много нового, чего ни в одном из наших домов не увидишь.
Как раз приближалось обеденное время, топилась на кухне плита, а в нескольких кастрюлях и чугунках варилось что-то съестное. Весь дом нам показался пропитанным ароматом скоромного супа. Сильно захотелось есть.
Нашу многолюдную компанию невозможно накормить обедом, сваренным для маленькой семьи. Зато нам дозволили погреться у плиты и дали по кусочку свежего вкусного хлеба, чуть сдобренного крупинками сахарного песка.
Отогревшись и подсохнув, мы отправились по домам. Дождь к тому времени приутих, и над самым лесом показалось предзакатное солнце.
Все удивило нас у эстонцев. Возвратившись в свою избу, я долго и подробно рассказывал бабушке про их дом и про все вокруг.
Ни в одной из наших изб никогда не ставили плиту. Еда варилась в русской печке и сразу на целый день. Если печка хорошо протоплена, то суп и к вечеру обжигал язык.
У эстонцев готовили утром завтрак, в полдень обед, а к вечеру ужин. И все на плите, которую ежедневно топили три раза. «Одних дров сколько надо» — потом заметила моя бабушка. Но я рассказал, что с дровами у них полный порядок. Не то, что у нас. На нашем дворе обычно лежали длинные сухостойные бревна вперемешку с берёзой. Их каждый вечер, пока не смеркалось, пилили и кололи мой отец с дядюшкой Митей. Готовили дров ровно столько, чтобы хватило утром вытопить печь. А назавтра к вечеру все в точности повторялось. Чтобы заготовить дров хотя бы на два-три дня, такое и в голову не приходило.
Зато у эстонцев на чисто прибранном широком дворе, под тесовым навесом, мы видели аккуратно сложенные в большие поленницы, давно заготовленные дрова. Их, казалось, так много, что хватит на всю зиму. Но отец Анны и Антона тут же во дворе весело с улыбкой продолжал пиликать большой лучковкой толстые берёзовые бревна. Так и хотелось спросить — «Зачем?». Целый двор сухих колотых дров, а он ещё добавляет. Потом только стало понятно, что есть люди вот с такой натурой. Многие десятилетия спустя, таких же людей, заслуживающих большого уважения, я обнаружил среди финнов. Впрочем, говорят, это родственные нации.

* * *

В один из погожих осенних дней, когда по-летнему тепло грело солнце, мы закончили учёбу раньше срока. Наш учитель, Давид Семёнович, уже немолодой грузноватый мужчина с седой коротко стриженой бородкой и такими же вихрами, пришёл на первый урок намного позже звонка и в каком-то непонятном возбуждении.
Весело поприветствовав всех, поздравил с хорошей погодой и сообщил, что наступило «Бабье лето» — короткий, но самый любимый кусочек ранней осени. Потом он раздал тетрадки и собрался показать на классной доске прописи, но не нашёл тряпки, чтобы хорошо протереть доску. В таких случаях за тряпкой бегал дежурный. В этот раз он пошёл сам и опять долго не появлялся. Как всегда, без учителя, по партам началось ёрзанье, послышался шепоток, потом разговоры вслух, хождения и даже мелкие потасовки. С появлением учителя все разом притих-ли. Он молча подошёл к доске. Ещё раз протёр её, выказав неудовольствие по поводу излишне мокрой тряпки. И, начав с левого верхнего угла, стал рисовать буквы. Они показались нам ка-кими-то странными, угловатыми, местами даже расходились веером.
Скоро класс притих, онемелый от удивления, а потом в ряду третьеклассников послышалось откровенное хихиканье. Все пристально глядели на доску, еле сдерживая откровенный хохот. И было от чего. Строчка с прописями, начатая в левом верхнем углу доски, постепенно изогнувшись в дугу, миновала середину и закончилась в правом нижнем. Буквы там уже почти лежали.
Учитель, услышав весёлое оживление в классе и поняв его смысл, стал остервенело стирать написанное мокрой тряпкой, чтобы сделать новую попытку. Второй раз вышло ещё хуже.
«Что-то у меня сегодня не получается... Чистописание — тонкое дело» — промолвил он задумчиво с еле заметной улыбкой, а потом строго скомандовал — «Богданова, к доске! Покажи, как надо писать».
Ученица третьего класса, круглая отличница, Богданова знала своё дело. Ей и раньше приходилось заменять Давида Семёновича, но по другому поводу. А сейчас все поняли, что учитель пьян.
Сам он сел боком у своего стола и внимательно смотрел, а может и любовался, как быстро и красиво пишет Богданова тонким кусочком мела на разграфлённом чёрном поле доски. Похвалив её ласково, нам сказал строгим голосом: «Вы рисуйте то же в тетради. Да чтобы без мазни!»
Потом он ушёл и больше не возвращался.
Богданова довела свой урок до конца и даже проверила наши тетради, объяснив, не хуже учителя, где и что надо подправить.
На перемене пришла Надежда Фёдоровна, учительница второго-четвёртого классов. Она отпустила нас, ничего не задав на дом. Вот радости-то было!
Мы шумной гурьбой ринулись домой. На улице ярко светило солнце. Слабый ветерок чуть шелестел вершинами берёз. Утренняя роса и даже лужицы на дороге успели подсохнуть. Шагалось легко. Вот только обувь в такую погоду казалось лишней. Ведь мы привыкли с ранней весны до поздней осени бегать по улице босиком. И в тот раз все, не сговариваясь, решили разуться. Впереди открылось Шешенское поле — ровное, с гладкой дорогой посредине.
У кого-то из нашей компании оказался настоящий «арабский» мячик. Почему он так назывался — сказать трудно. По теперешним моим понятиям он похож на обычный теннисный: такой же упругий и ворсистый, как будто сделанный из тонкого войлока. Для игры в лапту — лучшего не придумаешь. Всем захотелось поиграть.
Бросив свои сумки и обувь в придорожную траву, разделились на две команды. К «капитанам» подходили парами и спрашивали — кому «ромашка», кому «василёк». Так до последней пары. Вместо лопатки или «лапты» у дороги нашёлся небольшой прочный колышек. И пошла игра.
Как долго мы играли — неизвестно. Опомнились, когда солнце стало клониться к закату. Схватив свои вещички, разбросанные вдоль дороги, быстро пошли домой.
Бабушка первым делом спросила, почему я босиком и где ботинки. Только тут я понял, что они остались лежать на обочине дороги, у того места, где мы играли в лапту. Испугавшись, я бросил портфель на лавку и побежал искать потерянные ботинки.
Это были первые в моей жизни настоящие ботинки из магазина. Большинство ребят нашей деревни ходило босиком, когда позволяла погода, либо в лаптях. Мне в дошкольное время шили сапожки из грубой чёрной кожи. А тут мягкие коричневые ботинки со шнурками такого же цвета. Бабушка каждое утро чистила ботинки суконной тряпочкой, после чего они блестели, как зеркало. Таких ботинок не было ни у кого из ребят. Теперь не стало их и у меня. Вот почему, осознав пропажу, я пришёл в ужас.
Нет, мне не грозила порка либо какое-нибудь другое наказание. Я боялся, что никогда больше не будет таких ботинок, и потому очень печалился о потере.
Но оставалась ещё надежда, что найду их там, куда бросил второпях, вместо того, чтобы положить в портфель.
Еле переводя дух, прибежал я на то самое место. Его нашёл сразу по утоптанной дороге и примятой траве. Осмотрелся вокруг — все пусто. Видно кто-то успел их подобрать раньше меня.
Домой вернулся в большом унынии. Пришедшая с работы мама сразу заметила что-то неладное и спросила, — не заболел ли я. Значит, бабушка ничего не сказала ей, и мне предстояло, набравшись храбрости, сообщить самому.
Узнав про потерю, вместо нагоняя, мама долго успокаивала меня, поглаживая по голове. Наверное, вид был такой, что требовалось именно утешение. А про ботинки мама сказала просто: «Ну что ж теперь делать. Есть в магазине ещё одни, точно такие же. Тебя бабушка сейчас накормит, а я схожу за ботинками».
Назавтра, по пути в школу, я рассказал про все ребятам. В ответ Санька Кудрявцев тихо пробурчал то, что подумал каждый: «Меня б за это убил батя...»
К концу октября ночами стало подмораживать. Дорога понемногу подсыхала после затяжных дождей. Возвращаясь из школы, мы, задрав головы, смотрели, как караван за караваном улетают в тёплые края гуси и журавли, оглашая округу печальными трубными звуками.
В колхозе и на своих огородах давно убрали хлеба, выкопали картошку и овощи.
Дни становились все короче, и нам приходилось отправляться в школу ещё до рассвета.
Давид Семёнович, который был не только учителем, но и заведующим школой, наконец-то объявил, что с понедельника переходим на зимнее расписание. Теперь нам велено приходить в школу не к девяти часам, как прежде, а к десяти. Впрочем, часов дома все-равно ни у кого не было, и мы договорились сказать родителям, что теперь в школу можно приходить на час позже.
Выходили из дома утром впотьмах и возвращались из школы иной день уже в сумерки. Светлого времени еле хватало на уроки. Под него и подгадывали.
Раньше мы ходили в школу двумя-тремя небольшими стайками. Но по деревне пошли слухи про волков, которые шастают около колхозных хлевов. А Мишка Афоничев, один из нашей компании, рассказал на днях, что видел около своего дома на краю деревни две пары горящих глаз. После таких разговоров стало страшно. Мы теперь заходили друг за другом и шли в школу одной большой толпой. А Шешенское поле, к которому вплотную примыкает перелесок, старались одолеть пробежку.
На улице подмораживало. Осыпались листья на деревьях. Их ворохами носило по дороге, покрытой ледяной коркой. В такую погоду босиком на улицу не выйдешь. А тёплые и удобные ботинки либо сапоги были у меня да ещё у двух-трёх ребят. Большинство ходило в лаптях.
Однажды, по пути в школу, зашли мы за Санькой Кудрявцевым. Застали его плачущим навзрыд, потому что не в чем выйти на улицу. Единственные старые лапти топорщились изношенными лыками. Насквозь просвечивали дыры, из которых выглядывали пальцы Санькиной ноги, кое-как обёрнутой в грязную онучу. Вторая нога босиком нервно ёрзала по полу. В углу у печки, при тусклом пламени коптилки, корпел над правым лаптем Санькин батька. Сидя на низкой скамейке, он ржавым кочедыком лихорадочно ковырял трухлявую подошву, пытаясь залатать дыру плохо выкроенным лыком. Санька в это время тихо подвывал. Мы решили ждать его столько, сколько понадобится.
Кое-как закончив ремонт, батька швырнул Саньке лапоть, злобно выругавшись. Мы сидели молча, как окаменелые. Боялись за Саньку, которого невзначай грозился изувечить рассвирепевший папаша. Могло достаться и любому из нас, подвернувшемуся под горячую руку.
Когда Санька обулся, и мы торопливо поднялись, чтобы скорее бежать в школу, снова услышали истерический визг. Напялив на ногу второй лапоть, он увидел, как разошлись в носке плохо сплетённые лыки, и наружу высунулись почти голые пальцы. Опять зарыдал Санька. Он очень хотел вместе со всеми идти в школу.
К нам подошла мать Саньки и тоже, чуть не плача, сказала тихим голосом: «Ладно, ребятки, вы уж идите. Сплетёт ему батька сегодня новые лапти и завтра Санька тоже пойдёт в школу. Так и передайте учителю».
Мы ушли, а Санька остался плакать — тихо и безутешно.

* * *

Приближалась зима. После Михайлова дня замёрзла река. Ледостав прошёл быстро, без обычной шуги. Ещё вчера струилась свободная вода, к утру появились забереги, а вечером почти сплошь установился тонкий прозрачный лёд. Только на быстринах остались узкие полыньи. Скоро их тоже затянуло белёсым ледком.
В колхозе закончились полевые работы, и бригадир перестал по утрам стучать в окна селян, давая очередные наряды.
По утрам так морозило, что вместо кепок и пиджачков, пришлось облачаться в зимние шапки-ушанки, полушубки и валенки.
«Держит ли лёд? Надо будет проверить. Может, ещё рыбы поглушить успеем, пока не навалило снега» — мечтательно произнёс Ванька Афоничев.
В тот же день, на обратном пути из школы, мы всей ватагой свернули к реке. По скользкой заиндевелой траве с крутого берега скатились на лёд, не думая, что он может проломиться. Лёд выдержал, но угрожающе затрещал.
«Кучей не ходить!» — скомандовал Ванька Афоничев, а потом добавил с ехидцей: «Подо льдом мокро и холодно».
Мы рассыпались по всей речке от берега до берега. Поодиночке лед хорошо держал. Катались-скользили по нему с разбегу на ногах, на животе, на сумках и портфелях.
А подо льдом, даже на склоне дня, виднелись уклейки. Они резвились у самой поверхности, касаясь тонкими спинками ледяной тверди, прозрачной, как стекло. В заводи около большого куста ивы, склонённого над рекой, важно разгуливали крупные голавли, какие редко попадались на удочку. Тут чувствовалась большая глубина, и дно даже не просвечивало в темной воде. А на быстрине, где каменисто-песчаное дно казалось рядом, стояла стайка пескарей, выстроившихся против течения.
Мы тогда не знали иноземного слова «аквариум», но реку под прозрачным льдом — со всеми её рыбками, замшелыми топляками и гладкими камешками — больше сравнить не с чем.
Только когда стало смеркаться, мы заторопились домой. Братья Афоничевы объявили: «Завтра захватим колотушки и будем с рыбой!».
Назавтра мы, как обычно, шли в школу. Только вид у нашей небольшой толпы получился странный. В предрассветных сумерках среди ребячьей мелкоты выделялись самые рослые братья Афоничевы с колотушками над головами.
Не знаю, есть ли ещё где такое орудие рыбной ловли. На всякий случай придется объяснить, что это за «рыболовный снаряд», который у нас ласково назывался колотушкой.
Делалась колотушка очень просто. Из нетолстой ёлки выпиливался короткий чурбан с прочным длинным суком посредине. По размеру чурбан выбирался так, чтобы был вполне подъёмным. Чтобы, взявшись за сук, как за рукоятку, можно было двумя руками с размаху колотить им по льду, как кувалдой. При этом сук-рукоятка гладко выстругивался острым ножом, а потом ещё шлифовался осколком стекла. По длине рукоятку каждый прилаживал к своим рукам, к своей силе и росту. Чтобы удар получался ни большой, ни малый, но в самый аккурат.
Одна из хитростей такой рыбалки как раз в силе удара. Завидев уклеек либо голавликов у самой поверхности, требовалось ударить колотушкой так, чтобы только-только проломить лёд, и тогда, оглушённые рыбёшки как бы выдавливались на поверхность вместе с ледяным крошевом. Ударишь слабо, и оглушённых рыбок унесёт течением: мелькнут белыми брюшками и исчезнут в водовороте. Ударишь сильно, насквозь продырявив лёд, тогда там застрянет колотушка по самую рукоятку, а изувеченные рыбки останутся в воде на съедение хищникам.
Чтобы выходило, как надо, требовался опыт и сноровка. Этим отличались только Афоничевы Ванька с Мишкой. На обратном пути из школы они, как теперь говорят, показали класс. Правда, первые разы и у них получались промахи. А потом, что ни удар, то аккуратная круглая лунка, пузырь вплеснувшейся из неё воды вместе с кусочками льда и брыкающимися рыбками. Рыбки скоро застывали на морозе, и Мишка складывал их озябшими руками в холщовую торбочку, прихваченную из дома.
Раньше я никогда не видел такой рыбной ловли и, возвратившись домой, рассказал про все маме с бабушкой. И получил нагоняй за беготню по тонкому льду, в котором на каждом шагу подстерегают опасные полыньи, наслушался разговоров про утопленников и получил запрет появляться на льду до наступления настоящей зимы.


 

SENATOR — СЕНАТОР
Пусть знают и помнят потомки!


 
® Журнал «СЕНАТОР». Cвидетельство №014633 Комитета РФ по печати (1996).
Учредители: ЗАО Издательство «ИНТЕР-ПРЕССА» (Москва); Администрация Тюменской области.
Тираж — 20 000 экз., объем — 200 полос. Полиграфия: EU (Finland).
Телефон редакции: +7 (495) 764 49-43. E-mail: [email protected].

 

 
© 1996-2024 — В с е   п р а в а   з а щ и щ е н ы   и   о х р а н я ю т с я   з а к о н о м   РФ.
Мнение авторов необязательно совпадает с мнением редакции. Перепечатка материалов и их
использование в любой форме обязательно с разрешения редакции со ссылкой на журнал
«СЕНАТОР»
ИД «ИНТЕРПРЕССА»
. Редакция не отвечает на письма и не вступает в переписку.