журнал СЕНАТОР
журнал СЕНАТОР

МОЯ ВОЙНА. КАК ЭТО БЫЛО?..
(сборник рассказов)

Продолжение...

Посвящается светлой памяти моей супруги — первой читательницы этих рассказов
и доброго тонкого критика — Антонины Михайловны Морозовой.

ВИТАЛИЙ МОРОЗОВ

Виталий МорозовТогда никто не знал насколько «настоящей» окажется эта зима.
Но раньше зимы случилась война. Не та, большая, черед которой был ещё впереди, а малая, финская или, как потом её назовут, неприметная зимняя война.
Отец говорил, что от нас это далеко и нас вряд ли коснётся. Коснулось, да ещё как!
У мамы в магазине старые запасы товара постепенно раскупили, а заказанные по первому зимнему пути подводы с новой кладью, не пришли. Особенно тревожило то, что на глазах таяли запасы муки. Пришлось сократить выпечку хлеба, и за ним стали скапливаться очереди.
Своего зерна в большинстве домов оставалось мало. Ждали, когда в колхозе подведут итоги года и выдадут сколько-нибудь хлеба по трудодням.
Однако уполномоченный из района приказал выгребать все зерно из колхозных амбаров и по первопутку вывозить на станцию в город Торопец. Не пощадил бы он и семенное зерно, да председатель успел его протравить. Думали несдобровать председателю. Тогда за такое могли приплести вредительство. Но все обошлось.
Сразу, как установился санный путь, стали снаряжать обозы с зерном. В числе первых, на одной из подвод, отправился мой отец. Почти неделю заняла дорога туда и обратно. Вернулся отец весь промёрзший, голодный, грязный. Не успел прийти в себя, как председатель снова погнал его в дорогу. И так до тех пор, пока не вывезли все подчистую.
Ещё до Рождества начали приходить в деревню повестки из военкомата. Молодых парней, которым близился срок действительной службы, вызывали в сельсовет, давали сутки на сборы и по двое-трое увозили в район. За первую же неделю из деревни отправили около десятка новобранцев. Не думал — не гадал тогда отец, что и до него доберутся.
А зима лютовала, как никогда. На улице было трудно дышать. Лицо покрывалось ледяной изморозью. Не спасали никакие шапки и воротники.
Градусников в деревне не водилось, и в школу ходили, не глядя ни на какой мороз. Учителя, точно знавшие температуру воздуха, почему-то не приостанавливали занятия из-за мороза. Видно ждали команду из района, а сами не смели распорядиться. А без телефона разве дождёшься команды? Вот и мёрзли. И никому из родителей не приходило в голову оставить нас дома. Каждый день отправляли в школу. Отправляли в лютый мороз, да ещё и впотьмах. Отправляли малышей: ведь большинству ребят едва исполнилось восемь-девять лет, а мне даже не хватало месяца до восьми.
Температуру на улице определяли просто. Если рано утром забегала соседка занять соли либо спичек и говорила, что на улице «дух перехватывает», значит мороз очень сильный. Тут бы родителям и сказать твёрдо: «Оставайся дома!». Но мама закручивала мою голову шарфом, на руки надевала двое шерстяных рукавиц, бабушка говорила — «С Богом!» и я убегал догонять свистнувших под окном ребят.
Замерзали мы на первом же километре пути. Хотя строго соблюдали наказы родителей — ходить плотной толпой. Но это не спасало от невыносимой стужи. Особенно тяжело преодолевали Шешенское поле. Там к морозу добавлялся ветерок, который насквозь пронимал наши тёплые полушубки. Приходилось в каждой деревне греться. Хорошо, что пускали добрые люди. Мы сначала без разбору стучали в двери там, где видели огонёк. Со временем, как бы сейчас сказали, выработалась система: просились погреться в самый первый по ходу и последний дома. Для хозяев это были лишние хлопоты. Но они скоро привыкли и каждое утро уже поджидали нашу подмороженную ватагу; давали место у пылающей огнём печки, а кое-где наливали по полстакана горячего кипятку. Спасало нас то, что деревни встречались часто и люди везде попадались милосердные.
Хутор Кормило, Карелия

В один из особенно холодных дней, мы пришли в школу настолько окоченелые, что не могли раздеться. Учительница Надежда Фёдоровна отогревала нас в своей квартире горячим чаем. На кухне у них жарко топилась плита и мы, быстро согревшись, разошлись по классам. В нашем классе чувствовался холодок. Хотя от печки несло жаром. Но стоило сделать шаг в сторону, как изо рта начинало парить, зябли руки и ноги. Однако учитель, как обычно, провёл все четыре урока. Даже на уроке чистописания заставлял выводить буквы. Мы старались, но окоченелыми руками получались не буквы, а каракули. Потом учитель смилостивился, велел всем одеться и вторую половину урока просто почитать. Сам он сразу ушёл и не появлялся до звонка. А когда пришёл, зябко съёжившись, крякнул и сообщил тревожным голосом: «Ну и морозище, ребята! Ещё смеркаться не начало, а уже за сорок. Я вас пешком домой не отпущу. Замёрзнете. Сейчас Трофим запряжёт Рыжуху в розвальни и развезёт вас по домам. Сперва в один конец, а другим разом во второй».
Понизовский конец считался дальним, и нас семерых первыми погрузили в заполненные мягким сеном розвальни. Дед Трофим — школьный конюх и кучер — утрамбовал нас в широкие сани, укрыл огромным тулупом и сказав — «Ну, теперь никакой мороз не страшен» — тронул лошадь. Рыжуха с места взяла бодрой рысцой, и сани легко заскользили по гладкой, хорошо накатанной дороге.
Перед тем, как взяться за вожжи, дед Трофим напялил на уши лохматую мерлушковую шапку, надел овчинные рукавицы и, ловко поджав коленки, расположился в передке саней. Его пышная борода закрывала все лицо и подбородок, а длинный дублёный полушубок с опушкой заслонял от ветра ноги в больших подшитых валенках.
И все-таки, когда Рыжуха переходила со скорого шага на рысистый бег, борода не спасала деда Трофима — лоб и лицо обжигало ледяным ветром. Чтобы не обморозиться, он, не выпуская вожжей из рук, закрывался своими огромными рукавицами.
Мы, изредка выглядывая из-под тулупа, пытались угадать скоро ли дом.
Меня подвезли к самому крыльцу. Услышав скрип полозьев, на улицу выскочила полуодетая бабушка. «Ну, слава Богу, живой», — вырвалось у неё сквозь одышку. «А чего ему станет. Довёз в целости-сохранности», — пробурчал дед Трофим, шепелявя настуженными губами.
Бабушка поблагодарила его, низко раскланявшись, и предложила зайти в избу попить чайку да согреться.
«Не могу» — ответил ей дед — «Там, на возу у меня ещё полно мелюзги, которую надо развезти по домам. По тёплым избам бы сидеть им в такую лютую стужу, а все в школу торопятся. Школа никуда не денется. Вот замёрзнуть сейчас на улице — вмиг можно. Не дай Бог, конечно...».
Истинную правду говорил тогда дед Трофим. Вспоминая ту суровую зиму, я опять думаю об одном и том же: почему учитель мог распорядиться, чтобы нас после занятий развезли по разным деревням, а сказать просто «Сидите, ребята. дома, пока не потеплеет» — не мог. Почему родители, не глядя на страшный холод, отпускали нас в школу почти за пять вёрст. Случись что в дороге с любым — и верная гибель. Небось, успокаивало то, что обогревались мы в каждой деревне. Но были промежутки по версте и больше, где к морозу добавлялся ещё и ветер. Скорее всего, дело в другом: не особенно-то нянчились с нами в ту давнюю пору. Это теперь за ручку водят малышей в школу. А тогда считали: как на ноги встал, так и живи сам по себе. Даже еду случалось добывать самостоятельно: кто выпросит, кто ухитрится и стащит лакомый кусок. Иногда за такое получали подзатыльники от родителей, но чаще, как говорят, сходило с рук. «Шустрые ребята, нигде не пропадут!» — то ли хвалили, то ли ругали многих из нас. И в школу отправляли, особенно не опасаясь холодов и не думая о возможных бедах.
Один раз, когда мороз пошёл на убыль, по деревне невпопад заорали петухи среди ночи. Видно к смене погоды прокукарекал не во время один, какой-то самый взбалмошный, и переполошил остальное куриное племя. Следом, то в одной, то в другой избах стали загораться огни. Деревенские хозяйки давно уже применились вставать по петушиному пению. Они знали время, когда надо топить печки, чтобы самим с делами справиться и ребятишек отправить без опоздания.
Никто не подозревал, что на дворе глубокая ночь. Петушиная промашка взбаламутила всех. Нас тоже подняли ни свет, ни заря.
Не выспавшись, мы тихо брели по дороге, спотыкаясь впотьмах на ледяных колдобинах. Сверху сыпало мелким сухим снежком. На Шешенском поле шумел ветерок, и слабо мело. Под ногами все чаще появлялись мелкие сугробы. Местами даже казалось, что мы сбились с дороги. Снежные вихри секли лицо. Мороз вроде бы спал, а на улице казалось холоднее, чем в прежние дни. Мы тёрли носы и щеки шерстяными варежками, которые почему — то назывались исподками. Наверное от слова «исподнее» — то, что надевалось на голое тело. Мягкие, пушистые исподки хорошо защищали от холода.
Невдалеке показались черные избы деревни Шешено. И нигде ни огонька. Ни в одном доме. Среди изб ветер стих. Стало теплее.
На горке за ручьём следующая деревня Зайцево.
— Что это, ребята, опять ни огонька. Не уж то вымерли все. Тут тоже не погреешься. Спят, не достучишься. И чего они так дрыхнут сегодня? — недоумевал Ванька Афоничев.
— А может, это у нас в деревне все спятили, и поднялись сразу заполночь? — заметил младший из братьев Афоничевых — Мишка.
Не было ни одного огонька и в следующей деревне — Волковской.
Теми же черными окнами встретила нас и школа.
Стало понятно, что Мишка Афоничев прав. Теперь либо замерзать на улице, либо стучать в дверь и будить учителей. Решили будить. Не замерзать же и вправду...
На первый робкий стук никто не отозвался. Немного погодя, постучали ещё раз, но уже по сильнее. За дверью опять ни звука. Тогда Ванька Афоничев нашёл длинную палку, по глубокому снегу еле дополз до окна учительской квартиры и постучал по стеклу. В квартире вспыхнул слабый огонёк, звякнула щеколда, и на крыльце появился Давид Семёнович — в валенках и длинном до пят тулупе, накинутом на плечи.
«Ребята, да вы с ума сошли!» — воскликнул он от удивления, еле разглядев нас впотьмах — «Кромешная ночь, на дворе стужа лютая, а вы приперлись... Сами не выспались и нам не дали. Ну, пошли скорей в избу, а то замёрзли, небось».
Через небольшие сени мы зашли прямо на кухню, слабо освещённую семилинейной лампой с подкопчённым стеклом. Промёрзнув на улице, сильно обрадовались теплу в доме. Но Давид Семёнович, как бы оправдываясь, заявил: «Сколько с вечера ни топи, к утру все выдует. Я живо раскочегарю плиту. А вы пока грейтесь от печки остатками вчерашнего тепла. Потом что-нибудь придумаем».
Когда дрова в плите разгорелись, учитель взял табуретку, подсел к нам и завёл разговор:
— Какая нечистая сила подняла вас среди ночи? Ещё ни один петух не пропел, а вы уже тут, как тут.
— Это у вас не пропел, а у нас давно прокукарекали петухи. Всю деревню подняли. тихо возразил Ванька Афоничев.
— Какие-то ненормальные у вас петухи. Может порчу кто напустил, — с лёгкой ухмылкой заметил учитель.
— А мы откуда знали, что петухам взбрело в голову орать не ко времени. Знать бы такое, разбудили б сторожа в сельсовете и по ходикам проверили время — это уже Мишка вступил в разговор сквозь дрёму.
— Ладно, ребята. Сейчас я вам постелю в той половине. Укладывайтесь вповалку. Ещё выспаться успеете. Я дотоплю печку и тоже лягу соснуть часок-другой.
Разбудила нас учительница Надежда Фёдоровна, когда начинало светать. Она приказала умываться и садиться за стол, накрытый белой скатертью. Там уже стояли чайные чашки с розовыми цветочками на боках, в которые учительница разливала душистый чай. Посреди стола красовались тарелки с румяными баранками и медовыми пряниками, а рядом маленькая мисочка сливочного масла. «Ну, налетайте, ранние птички» — весело позвала Надежда Фёдоровна.
Когда, поблагодарив учительницу, мы вышли из-за стола и обступили на кухне горячую печку, Ванька Афоничев сказал нарочито строгим голосом: «Ишь, навалились на дармовщинку. Как будто неделю некормленые!». Хотя сам тоже уплетал баранки да пряники, аж за ушами пищало. И не удивительно: таких лакомств в домах многих из нас не водилось и по праздникам. Благодаря дурным петухам, хоть угостились на славу.

* * *

Продолжавшаяся финская война постоянно напоминала о себе. Следом за новобранцами, стали одного за другим призывать в армию семейных мужиков. После Рождества получил повестку и мой отец. Дали сутки на сборы, снарядили подводу и увезли. Отправляли его буднично, без слез. Он часто уезжал последнее время. Эта мобилизация казалась такой же, как, бывало, на лесоповал под Рыбинск или в обычный извоз.
Тогда в деревне почти ничего не знали про финскую войну. Оно может и лучше. Ужаснулись бы матери и жены, отправляя своих близких, если б знали, как много солдат не вернулось оттуда. Но правда открылась не скоро. Понадобилось более полусотни лет, прежде чем люди узнали про наши страшные жертвы той «маленькой незаметной» войны.
Моему отцу и другим нашим деревенским мужикам повезло. Пока их учили где-то под Ленинградом, война успела закончиться. Призванные ещё в ноябре молодые новобранцы, остались в армии на действительной службе. Потом они первыми попали на фронт уже в большую мировую войну и сгинули там все до одного.
Бойцов постарше, ровесников отца, в марте сорокового года отпустили по домам. Отец вернулся как раз на масленицу.
На радостях, не отходя от жарко натопленной печки, мама с бабушкой пекли настоящие овсяные блины из дрожжевого теста. Овсяные блины на масленицу пекли во всех домах. Мама в этот раз хотела порадовать домочадцев белыми блинами из магазинной муки-крупчатки. Но муки привозили так мало, что её не хватало на выпечку булок для магазина. Пришлось довольствоваться за всегдашними овсяными блинами из своей муки: не простой, а толокняной.
Ржаной муки тоже не хватало. В магазине теперь каждый день выстраивалась очередь за хлебом. Как-то раз, на собрании рабочих лесопункта, здоровенный мужик — лесоруб-Федот из деревни Обуховицы — требовал у начальника плату за работу в лесу не деньгами, а хлебом: «Дашь кило хлеба, я тебе куб леса повалю; пять кило дашь-получишь пять кубов лесу».
В нашем доме тогда не чувствовалось недостатка в еде. Мама, вместо маленькой своей зарплаты, брала в магазине муку, сахар, постное масло и другие продукты, какими торговала в то время. И всю масленицу у нас не переводились блины. Бабушка пекла их столько, чтобы самим хватило и ещё осталось для случайных гостей. Кто бы ни зашёл в нашу избу на масленой неделе, его усаживали за стол, и угощали блинами. Это касалось не только взрослых людей, но и ребят — моих школьных товарищей. Для всех находились у бабушки и ласковые слова, и блины досыта.
Чаще всего у нас пекли овсяные блины из толокняной муки. Готовить такую муку дело хлопотное. Поэтому запасались ею заранее. Из нее-то и пекли у нас масленичные блины. Мне они нравились больше, чем белые. Очень любила такие блины и наша бабушка.
Пекла она их сразу на трёх сковородах. Перед этим тётя Дуня хорошо вытапливала печку. Жаркие, раскалённые докрасна угли, равномерно расстилались по всему поду и на них ставились сковороды с жидким блинным тестом. Работать сковородником приходилось без передышки. Забросив в жаркое пекло сковороду с одним блином, бабушка обратным ходом вынимала другой. Не успев залить тесто на освободившуюся сковороду, и швырнуть её в печку, она видела готовый подрумянившийся блин на третьей сковороде и спешила его снять, пока не подгорел. Так без перерыва и махала она сковородником, что солдат штыком на учениях. А стопка блинов росла, как живая. Большое наше семейство садилось отведать самых лучших блинов, которые, как говорила бабушка, хороши только с пылу с жару. Сама она все пекла и пекла без устали. На уговоры — сесть за стол вместе со всеми — отвечала одинаково: «Я, как всегда, на ходу наемся, стоя высплюсь».
Ели у нас блины без вилок и ножей. Скручивался блин в трубочку и макался либо в растопленное сливочное масло, либо в сметану. Если не находилось того и другого, то делали «макалку» из домашнего жирного творога, разведённого сливками. Их снимали со вчерашнего молока, хранившегося в широких глиняных жбанах. Иногда делали макалку из хорошо растолчённой отварной картошки, разведённой горячим топлёным молоком и сдобренной сливочным маслом. Тоже очень вкусно
В один из масленичных дней бабушка пекла особенные черные блины из гречневой муки. Они считались праздничными и ели такие блины со сливочным маслом.
Не только на масленице, но и в будни, бабушка частенько пекла оладьи из гороховой муки: золотисто-жёлтые пышные, ноздреватые, насквозь пропитанные жиром. Их иногда ели со свиными шкварками. Такие оладьи и вправду таяли во рту.
Интересно, что ни блины, ни оладьи у нас никогда ничем не запивали. И когда ели блины, никаких других блюд на стол не было. Зато блинов съедалось помногу. Вкушали их неторопливо, с истинным наслаждением.
Теперь это все в прошлом. Блины пекут и сейчас. Но они только еда. А тогда это было действо, ритуал. К тому же теперь не стало хорошей разнообразной муки для блинов. Сейчас их пекут из той же, что булки на хлебозаводе. Я как-то, уже на десятом году теперешнего бандитского капитализма, искал в канун масленицы овсяную, гречневую и гороховую муку для блинов. Звонил во все торговые инстанции, потом объехал полгорода самолично. Во многих местах спрашивал я про овсяную, гороховую и гречневую муку. Почти везде отвечали примерно одинаково: «А разве такая мука бывает?». Только в одном магазине пожилая продавщица дала дельный совет: «Не ищите, все — равно не найдёте. При советской власти овсяная и гречневая мука ещё появлялась изредка, а гороховой и я не помню — наверное, её нет со времён царя Гороха». Так что не удалось мне возродить блины своего детства. Хотя это вроде бы решаемая задачка. А вот Дух того времени воистину возродить нельзя. Все попытки властей вернуть людям старинные церковные праздники и обряды выглядят жалкими, а иногда просто смешными. Верно сказал С. Есенин: «К прошлому возврата больше нет...» Может быть так и надо. Молодёжь глядит в будущее. Пожилые печалятся. Видно таков их удел...
Возвращаясь к масленой неделе, в пору моего довоенного детства, надо отметить её главную забаву-катание на санках. Дед Семён рассказывал, что во времена единоличной хуторской жизни, когда у хороших хозяев, кроме рабочих лошадей, был хоть один резвый конь на выезд, устраивались масленичные бега или просто катания на лёгких санках. Катались подвода — за подводой вдоль своей деревни и выезжали в соседние. В любой избе, возле которой останавливались разгорячённые лошади, радушно принимали гостей и обязательно потчевали блинами. В сороковом году на масленицу уже ничего этого не было: ни хуторов, ни собственных лошадей. А на колхозных худобушках, не только кататься, к доктору отвезти захворавшего не всегда удавалось. И каждый раз приходилось кланяться председателю.
На масленице тогда катались просто с горки. Катались на всем. Уже с утра на косогоре возле кузницы собирался народ. Ребятишки со всей деревни и многие взрослые. Каждый приходил со своими санками. Все они разные. Потому что мастерились в каждом доме по-своему. По-разному гнулись полозья из вяза, стругались фигурные копылы, украшались резьбой нахлёстки. К головкам санок привязывались тонкие верёвочные поводки. А некоторые щеголяли новенькими санками с длинными сыромятными ремнями.
Если кто-то приходил без санок, катались на одних по двое-трое. Особенно маленькие ребята.
Иногда несколько санок связывались в цепочку и под горку шли целые «поезда». Если передние санки — «паровоз» — лихой «машинист» круто поворачивал в сторону, то под горку все скатывались кувырком, оглашая округу хохотом ребят и визгом девчонок.
К полудню на горке появлялись взрослые парни. Они притаскивали с колхозного двора большие дровни либо розвальни без оглобли. Следом собирались на горке девки и бабы-молодухи. Ближе к вечеру по одному подходили выпившие мужики. На больших санях чинно усаживались взрослые, а потом, уже на ходу, как пчелиный рой, лепилась наша мелюзга. Получалась куча-мала. Такой кучей и катились вниз, устилая склон кувыркающимися и орущими на все лады девчонками да мальчишками.
Женщины в дублёных полушубках и ярких цветастых платках стайками толпились у горки, как всегда, судачили и глазели на пёстрое многолюдье. Некоторые, самые отчаянные, прыгали в санки и тоже катились вниз. Всем было хорошо и весело.

* * *

К концу марта, в яркие солнечные дни, заметно подтаивало, а ночами стояли крепкие морозы. По утрам мы бежали в школу, не разбирая дороги. За ночь снег покрывался сверху прочной ледяной коркой. На Шешенском поле мы сворачивали с дороги и шли прямиком по насту, минуя деревню. Шли, кувыркаясь, прыгая, играя «в пятнашки». И никто ни разу не провалился. Целую неделю так прочно держал наст.
Потеплело только перед самой Пасхой. Дорога пошла впросов. Под снегом появилась вода.
«Дружная весна нынче будет» — говорила наша бабушка.
Ребята, у которых не было сапог, перестали ходить в школу. Поперек дороги потекли ручьи, которые и в сапогах мы переходили вброд, чуть не черпая воду голенищами.
Лёд начало заливать талой водой. Он потемнел и сделался рыхлым, как губка.
Колхозный бригадир, зашедший в школу, сообщил, что на лошади уже не смог переехать на тот берег. «Вот-вот должен начаться ледоход. Скажи ребятам, чтобы не лезли в реку» — предупредил он учителя.
По такому случаю занятия в школе отменили, и Давид Семёнович объявил весенние каникулы.
Все заторопились домой, но учитель приказал остаться «на минутку» заречным ребятам и сказал, что он сам проводит их по льду до того берега.
«Ну, пошли, да поторапливайтесь. Надо успеть, пока лёд ещё цел» — добавил он на ходу. Звонкоголосой толпой все дружно высыпали на улицу.
Нас обдало по-летнему тёплым воздухом. Утренняя капель превратилась в потоки воды с крыши. В соседнем лесочке на разные лады пели птицы.
Мое настроение того первого дня первых весенних каникул лучше всего передано в известном стихотворении из хрестоматии:
День стоял весёлый, раннею весной.
Шли мы после школы, я да ты со мной.
Куртки нараспашку, шапки набекрень.
Шли куда — попало в первый тёплый день.
Шли, куда — попало, просто наугад.
Влево и направо, а потом назад.
А потом обратно, а потом кругом.
А потом вприпрыжку, а потом бегом.
Весело бродили — я да ты со мной.
Весело вернулись к вечеру домой.
Весело расстались, что нам унывать.
Весело друг с другом встретимся опять.
Дорога домой растянулась у нас на целый день. Еле добравшись до деревни Шешено, мы свернули влево к реке. Поля, покрытые толстым слоем промокшего снега, ещё белели вокруг, а на косогоре у реки уже появились проталины с еле заметными зелёными травинками, проклюнувшимися на солнцепёке. Пропитанная влагой земля парила. В небе заливались жаворонки.
С крутого берега открылась широкая заснеженная пойма и река с ещё стоящим льдом, сплошь покрытым водой. От реки несло ледяной стужей.
Недалеко от воды нашлось толстое ольховое бревно, уже успевшее подсохнуть. Мы уселись на нем, как на лавочке, и стали ждать... Ждать ледохода, ради которого сделали большой крюк по непролазному снежному месиву.
Сколько придётся ждать, никто не знал. Может до вечера, а может до самой ночи.
— Лёд не думает трогаться. Так и не дождёшься, когда он пойдёт — ворчал Мишка Афони.
— Ты, глянь-ка, воды сколько наверху. И сам лёд посерел, стал дряблым. У берегов местами появились промоины. Такой лёд не долго выстоит — возразил я.
Скоро мы стали замерзать. Чтобы согреться, устроили беготню по склону вверх и вниз наперегонки. И, заодно, затеяли игру в снежки. Окоченелыми покрасневшими руками лепили комья мокрого снега и швырялись ими друг-в-друга.
Опомнились, только услышав гулкий треск и скрежет со стороны реки. Обернувшись на странные звуки, не поверили своим глазам. Ледяная гладь, безмолвно стоявшая ещё совсем недавно, зашевелилась, зашуршала и пошла волнами. Полосы льда вдоль берега собирались в гармошку, дыбились и, как бешеные, неслись круговертью на середину реки. Вода прибывала на глазах, заливая прибрежные кусты. Огромные льдины надвигались на берег, срезая острыми краями ивовые прутья и сдирая кору с толстых ольховых стволов.
Вот уж во истину, лёд тронулся. Дождались. Не прокараулили, не прозевали.
Мы стояли, как зачарованные, и глядели на речку Серёжу, взбудораженную быстро надвигающейся весной. Маленькая, тихая, спокойная, неторопливая летом, она на глазах расправляла плечи, готовая показать свой норов.
Вода прибывала так быстро, что в низких местах река стала выходить из берегов. Мутные потоки заливали снежные сугробы, окрашивая их в рыжий цвет и смешивая с серыми обломками льда. По мере подъёма воды, все быстрее в бурлящем потоке неслась грязная масса ледяного крошева, вперемешку с разным мусором. Кипящие водовороты особенно бушевали у берегов, причёсывая широкие кусты ивняка. А вода продолжала прибывать.
Промёрзшие и голодные домой мы попали только к вечеру, когда начинало смеркаться.

* * *

После финской войны, которая, слава Богу, обошла отца стороной, он поступил на работу в сплавную контору. Из колхоза отца отпустили потому, что так распорядилось районное начальство. Отец каждую весну подрабатывал на сплаве. Там начальник районной конторы и обратил на него внимание; оценил природную сноровку и опыт работы на заломах.
«Молевой сплав леса, хитрое дело, — в какой уже раз говорил отец; — надо не прозевать большую воду, а с другой стороны, не грузить бревна в реку раньше времени, чтобы потом не разнесло их по пойме. Бывало и такое. После на целое лето хватало работы — собирать растащенный по кустам лес».
Как проверенного в деле сплавщика, отца назначили мастером. В его главную задачу входило уловить тот самый момент, когда разлившаяся на всю ширину поймы река, начнёт входить в берега.
«Это именно момент и его нельзя проворонить» — говорил отец. Приходилось дежурить у реки и держать наготове несколько бригад, которые по сигналу мастера начнут грузить лес в воду. Если этот момент придётся на ночь, значит надо поднимать людей ночью и немедля приступать к работе. Иначе к утру, вода может сильно понизиться и тогда не миновать заломов.
Окрестные деревни чутко спали в такие ночи. Ведь на сплаве работали те же колхозники— жители этих деревень. Они с радостью шли на погрузку брёвен в реку и даже лезли разбирать заломы. Потому что за неделю на сплаве зарабатывали больше, чем за год в колхозе. А ещё потому, что у людей не было никакой другой возможности «заработать копейку». Даже на магазинный хлеб, кроме как на сплаве, заработать негде. Потому и шли в половодье на реку толпы деревенских мужиков, и даже бабы.
Находилось несколько человек — больших спецов своего дела. Они, как артисты в цирке, могли на одном бревне с багром в руках подчалить к стоящим торчком брёвнам и в считанные минуты предотвратить возникающий затор. А потом, сделав один мощный толчок багром, оказаться на другом берегу реки у другой кучи застрявшего в кустах леса. Главная их работа — не допустить больших заломов. И все-таки они возникали в узких местах да на крутых поворотах русла реки. В таких местах под напором воды иногда бревна ломались, как спички. И все — равно вода не успевала проталкивать многослойный поток брёвен.
Заломы — беда сплавщиков. И в то же время самая тяжёлая, да к тому же самая опасная их работа. Бывали случаи, что даже ловкие сноровистые мужики, не устояв на скользком бревне, падали в ледяную воду. Их спасали, давали время высушиться у жарко пылающего костра на берегу, а потом снова они шли на те же скользкие бревна разбирать залом.
У костра всегда по очереди грелись и сушились сплавщики. Тут же рассказывались разные байки, были и небылицы. И чуть не круглые сутки вокруг костра толпились ребятишки. Они-то и поддерживали большой огонь, подкатывая в костёр иногда целые бревна. Мужики опекали ребятню, хвалили за помощь, угощали хлебом с салом и луком.
Но я ни разу не помню, чтобы кто-то из мужиков «принял вовнутрь для сугрева». Наверное, строго смотрели начальники, да и сами боялись: хмельной скорей окажется в воде, а там гибель.
Работа сплавщиков всегда считалась опасной. Потому и платили хорошо за эту работу.
До революции молевого сплава на наших реках не было. Видно жалели реки, да и лес тоже. Бабушка рассказывала, что евреи-лесопромышленники находили мастеров, которые строили и гоняли по полой воде барки — огромные лодки, сделанные из тёса и заполненные лесом либо дровами. В носу и на корме этих лодок устанавливалось по большому, вытесанному из целого бревна, веслу. Наверное, потому эти весла назывались потесями (с ударением на первом слоге).
Они служили рулями. Два опытных мужика стояли круглые сутки посменно у этих рулей— потесей от начала и до конца пути. «Бить потесями» — считалось тяжёлой работой. От неё сходила кожа с ладоней, и долго потом ломило в плечах.
Барки делались на скорую руку, потому что использовались один раз. В конце пути, после разгрузки, они разбирались на доски.
Путь барок пролегал по нашей речке Серёже, Куньей — реке и Ловати до озера Ильмень, в которое Ловать впадает несколькими рукавами возле города Старая Русса. Там лес с барок перегружали на пароходы и везли до Новгорода, а также в другие места.
При царе строго блюли порядок: и лес доставляли в нужное место в лучшем виде, и реки не загрязняли.

* * *

На первое мая зазеленели поля и появились листочки размером с копейку. От поймы реки тянуло сизым туманом. Густой аромат свежей зелени, перемешанный с запахом прелой земли, щекотал ноздри.
Двадцатого мая заканчивался мой первый учебный год. И в тот же день у нас дома произошло ещё одно, гораздо более важное, событие: родилась моя младшая сестра — полненькая, с пухлыми розовыми щёчками и мягкими волосиками льняного цвета. её потом назвали именем Ида, необычным для наших мест. Говорят, что девушка фельдшерица с таким именем квартировала в доме по соседству. Другая моя сестра, Ира, которой уже исполнилось четыре года, часто забегала в этот дом. Жиличка ласкала её, угощала сладостями, дарила простенькие игрушки. Ира и попросила назвать сестричку таким же именем. И назвали новорождённую девочку — Идой.
Видно в недобрый час родилась наша сестра. Но тогда мы не знали об этом. Не знали, что она не будет помнить отца, что на её долю выпадут самые тяжкие испытания.
Первый класс я закончил на «отлично» по всем предметам. После двадцатого мая большинство школьников распустили на летние каникулы. А нас, с десяток ребят и девочек, оставили в школе ещё на неделю для подготовки к районной «олимпиаде». Ходили каждодневно, как на учёбу. И те же четыре часа репетировали будущие выступления на районном смотре самодеятельности. Кто «оттачивал» замысловатые колена русского танца, кто пел частушки, кто читал стихи. Больше всего доставалось тем, кто пытался делать «пирамиду». Надежда Фёдоровна терпеливо показывала разные фигуры, поддерживала девочек на верху пирамиды, но получалось как-то неуклюже, и учительница всех недовольно журила. Правда, впереди оставалось ещё достаточно времени, чтобы освоить «эту гимнастику», как выражался Давид Семёнович.
Я своё длинное стихотворение читал без запинки, хотя, по словам учителя, излишне торопился.
Зато ребятам и учителям одинаково понравилось, как одна парочка лихо отплясывала под гармонь. Надежда Фёдоровна считала, что этот номер понравится и в районе.
Деду Трофиму — школьному кучеру и конюху — давно велено готовить к дальней дороге лёгкий тарантас и хорошую сбрую для Рыжухи. Саму лошадь последнее время конюх подкармливал лучшим сеном, и каждый день давал овса.
Вторую подводу обещал подрядить колхозный бригадир. Он обнадёжил Давида Семёновича, что не позволит ударить в грязь лицом. Выделит телегу, какая почище, справную сбрую и лошадь порезвее.
Раньше никто из нас нигде не бывал. Кроме своей деревни, знали лишь те немногие, что попадались по пути в школу. Некоторым по престольным праздникам случалось ходить ещё в две-три соседние деревни. На том и кончались наши знания «местной географии». Поэтому предстоящая поездка в райцентр сильно будоражила, разжигала интерес, вызывала крайнее нетерпение. Мы досаждали учителям частыми расспросами: «Когда...? Скоро ли поедем?»
Мне и другим ребятам райцентр представлялся похожим на город с картинок в школьном учебнике. Нам виделся он застроенным многоэтажными домами с широкими улицами. На деле вышло совсем не так.
Ухабистая дорога до села Волок сильно утомила малолетних «артистов». Ехали шагом. Лишь кое — где, на ровных местах, дед Трофим подбадривал Рыжуху ремённым кнутом, и она какое-то время семенила трусцой, которая мало отличалась от скорого шага.
В Волоке по высокому каменному мосту переправились на другой берег реки Серёжи. Дальше лошади пошли веселее. Телеги легко катились по большаку — ровному и гладкому, как стол.
Когда миновали деревню Малиновку — последнюю перед райцентром — дорога пошла среди золотого соснового бора. Озарённые солнцем вершины строевых сосен неподвижно красовались на фоне чистого, без единого облачка, голубого неба. Стояла удивительная тишина. Даже не скрипели колеса, обильно смазанные дёгтем. Не пели птицы, видно упрятавшиеся от полуденной жары где-то далеко в лесной чащобе. И мы ехали молча. Некоторых разморило и стало клонить к тяжёлой дрёме.
«Вот и приехали, слава Богу!» — густым басом провозгласил Давид Семёнович.
И вправду впереди совсем близко показались дома. Только они ничем не отличались от деревенских. Разве что чаще попадались тесовые крыши, а изредка и каменные фундаменты.
«Никакой это не город. Такая же деревня, как остальные» — не выдержав, с некоторым разочарованием в голосе, заметил я.
Лошади бежали лёгкой рысцой. По сторонам почти деревенской улицы мелькали обшитые тёсом дома, крашеные в разные цвета. В промежутках сплошные тесовые заборы — тоже крашеные — с воротами и калитками против каждого дома.
Тут я глянул в сторону и громко закричал: «Глядите-ка, ребята, поперёк ещё деревни вы-строены — такие же ровные и длинные!»
«Это не деревни. И дорога, по которой едем, и застроенные поперечные — все это улицы. У каждой есть своё название. Сейчас проехали поперечную улицу, которая называется Лесная» — объяснил Давид Семёнович. Мы едем по посёлку Плоскошь — нашему районному центру.
Мне сразу стало понятно, чем отличается райцентр от наших деревень. У нас строились всегда в одну линию, без поперечных улиц. Тут вроде те же деревни, только застроены не в одну линию, а крест-на-крест.
Поближе к центру посёлка подводы выехали на большак Холм — Торопец. Он же — главная улица посёлка. Тут мы нутром почуяли разницу между деревней и райцентром. Почуяли, когда наши телеги без рессор застучали по булыжной мостовой.
К стуку колёс добавился гул проводов, натянутых справа и слева от дороги.
Впереди, ещё издалека, показался белый двухэтажный дом. Учитель объяснил, что в этом доме — все районное начальство.
Гораздо позже, уже после войны, я узнал необыкновенную историю этого дома.
В деревне Ермишенки, недалеко от Плоскоши, жила тогда родная сестра моего деда Семена — Бойкова Любовь Тимофеевна, которую мы звали просто тётя Люба. У неё на чердаке, среди старых газет, я нашёл небольшой акварельный рисунок. На рисунке — богатый дом с колоннами, изображённый в бело-розовых тонах. Как на фотокарточке — один только дом и синее небо над ним. Краски немного поблекли, но ещё хорошо сохранились. Даже отдельные мазки — следы кисти — можно было рассмотреть.
Я спросил у тёти Любы — не знает ли она, что это за дом. И она рассказала мне все, что знала еще от своего отца, давно умершего из-за какой-то неизлечимой болезни.
Оказывается, в очень давние времена, проезжала по нашим местам царица Екатерина вторая. Ей так понравилось село с неслучайным названием — Красноселье, что после ночлега у местного барина, вышел высочайший приказ: построить недалеко от барской усадьбы на живописном холме дом для ночлега. На тот случай, если царица либо кто-то из царского семейства снова окажется в этих краях.
Дом построили и стали называть его «Екатеринским дворцом». Сама царица сюда больше не пожаловала, но дворец до самой революции содержался в порядке и почти никогда не пустовал. Любой губернский чиновник и даже высокие чиновники из Питера, приезжавшие по казённым делам, останавливались в Екатеринском дворце. Потому что дворец славился вышколенной прислугой, хорошим поваром и там имелось все, что может понадобиться приезжему человеку.
После революции дом опустел. Скоро его так разорили, что остались одни стены.
В конце двадцатых годов, когда рушили церкви, попался под горячую руку и царский дворец. Сломать его не могли. Взорвали динамитом. На месте великолепного строения, украшавшего округу, остались груды кирпича и остатки рухнувших стен. Тогда кому-то пришла в голову мысль: зачем пропадать добру, когда кирпич можно пустить в дело. За лето развалины разобрали и на их месте выросли огромные штабеля прочного кирпича. По санному пути кирпич перевезли на подводах в только что образованный районный центр — посёлок Плоскошь. За следующее лето, из добытого таким варварским способом кирпича, сложили неуклюжую коробку двухэтажного дома — будущего здания райкома партии и райисполкома.
Мы подъезжали к этому дому. Невдалеке стояло здание средней школы — тоже двухэтажное, но деревянное, рубленое из длинных толстых брёвен, теперь почерневших от времени. Остановились у коновязи, рядом с низким школьным крыльцом. Кучера привязали лошадей, задали им корма, а сами прилегли на телегах, выстеленных сеном.
Давид Семёнович скрылся за дверью, чтобы «уточнить, куда и как дальше». Нам приказал ждать на улице. И тут началась беготня. Онемелые, отсиженные за долгую дорогу ноги скоро размялись и отошли. Сильно захотелось есть.
Будто догадавшись, что мы проголодались, учитель объявил: сейчас идём в столовую.
У нас дома в обед ели один суп и запивали молоком. Вернее, никогда не говорили «попить молока», говорили — поесть. Ели молоко с черным ржаным хлебом.
Я думал, то же дадут на обед и в столовой. Но еда оказалась не совсем такая. Высокая тётя в белом переднике с белым же колпаком на голове, которую учитель называл незнакомым словом «официантка», принесла каждому по тарелке супу и хлеб. Суп оказался горячим, и мы хором дули в тарелки до тех пор, пока учитель не цыкнул строго. Стало тихо. Все взялись за ложки. Мне суп не понравился, но, проголодавшись и не ожидая ничего ещё, съел все без остатка. Так как учила бабушка. Тарелка оказалась большая и осилить содержимое удалось с трудом. И тут смотрю — официантка ставит передо мной ещё одну тарелку с толчёной картошкой, внутри которой чёрная котлета. Я опешил от неожиданности. Тупо уставившись в тарелку, я не знал, что делать. Но официантка подала вилку и велела есть. Я не мог ослушаться и есть тоже не мог. Казалось, некуда больше. Поглядев на соседние столики, увидел, что ребята уплетают без остановки. Я, как все, взялся за вилку и попробовал нанизать на неё котлету. Не получилось. Котлета показалась мне жёсткой, как чёрствая хлебная горбушка. Тогда, оглянувшись по сторонам, взял её рукой, откусил немного и стал жевать. Котлета плохо жевалась, имела какой-то незнакомый привкус и запах прогорклого топлёного масла. На второй жевок я не решился. Пришлось пойти на хитрость. С помощью вилки вырыл в картошке ямку до самого дна тарелки и захоронил туда котлету. Сверху все разровнял так, чтобы официантка не заметила подвоха. Обошлось. Напоследок нас угостили вкусненьким. Принесли по стакану компота. Понравился не столько сам компот — приятный сладкий напиток — сколько сливовые косточки в нем. Мы их гулко щелкали, как орешки, извлекали ядра и долго с удовольствием жевали.
После столовой нас повели в школьный зал, где вот-вот должен был начаться смотр выступлений: то, что громко именовалось «Районной Олимпиадой».
Почти все ряды скамеек в зале оказались занятыми. Плотно прижавшись один к другому, сидели такие же школьники с разных концов района. Мы тихо присели на свободную скамейку у самой сцены.
Когда вышла на сцену пионервожатая в белой кофточке с красным галстуком на шее, учительница Надежда Фёдоровна, готовившая наши выступления, предупредила: «До нас очередь дойдёт не скоро. Пока сидите тихо и смотрите выступления товарищей из других школ».
Засмотревшись, совсем забыли про свои выступления. Объявление о выходе на сцену учащихся Волковской начальной школы восприняли беззвучно, не шелохнувшись. Как будто это не про нас.
Первой, как ошпаренная, вскочила со скамейки Надежда Фёдоровна и погнала всех стайкой в коридор, а оттуда по крутой боковой лесенке — на сцену. Последним она чуть не за шиворот втащила меня. А выступать пришлось первому. Это сильно взбудоражило все моё нутро. Надежда Фёдоровна успокаивала, ласково гладила по головке, а я все равно разволновался. Пока шёл несколько шагов до края сцены, занавес успел раздвинуться, и я остановился оторопело перед залом, битком набитым ребятишками. Какое-то мгновение от страха не мог даже открыть рта. Вдруг, слышу шёпот Надежды Фёдоровны: «Начинай, все ждут!». Я глянул ещё раз в зал. Там стояла полная тишина. Ни единого звука, ни шороха. Наверное, все боялись спугнуть маленького робкого мальчика, появившегося на краешке большой сцены. Я не очень громко, но быстро-быстро начал читать давно выученное стихотворение.
В доме номер сто четыре,
Где кончается Арбат,
Мы живём в одной квартире Папа, мама, я и брат.
Тут из-за занавески услышал негромкий голос нашей учительницы: «Медленнее читай и голову выше!»
Я на секунду остановился, резко поднял голову и под лёгкий шумок в зале продолжил читать ещё быстрее.
Мы сидели как-то в кухне,
Вдруг везде огни потухли,
Дворник прямо сбился с ног,
А помочь никто не мог.
Зал зашумел ещё сильнее. Я понял: делаю что-то не так. Но остановиться нельзя. Впереди все ребята района, а сзади сердито рычащая учительница.
Я смело поглядел на опять притихший зал, перевёл дух и прочитал длинное стихотворение до конца без запинки. Читал ровно, громко и «с выражением», как потом сказала учительница. «Вот так бы с самого начала» — добавила она.
Ребята в зале звонко хлопали в ладоши, а незнакомая тётя с красным галстуком на шее ласково похвалила и даже назвала меня молодцом.
После выступлений, мы вышли на улицу. Начинало вечереть. Давид Семёнович сообщил, что раз припозднились и теперь засветло домой не попадём, то придётся ночевать. «Сейчас все марш в столовую ужинать, а я пойду похлопочу о ночлеге» — распорядился он.
Ночевали мы в «Доме Колхозника». В большой комнате, сплошь заставленной кроватями. Озарённое предзакатным солнцем, наше пристанище казалось не меньше зала. Наверное, потому, что в деревне не было ни одной избы таких размеров.
Под потолком в середине комнаты висела электрическая лампочка. Кто-то из самых шустрых наших ребят сообразил, как тут зажигается свет, и щёлкнул выключателем. Потом понадобилось щёлкнуть каждому. К выключателю выстроилась очередь. Никто из нас до этого случая не видел ни электрических лампочек, ни выключателей. И ринулись все на эту невидаль. Забава оказалась такой заразительной, что остановил её только неожиданно появившийся учитель. «Прекратите немедленно! Поломаете казённое имущество, а мне за вас рассчитываться придётся» — грозно пробасил он.
Ещё большей диковинкой показалась чёрная «тарелка» репродуктора. Особенно в тот момент, когда она затрещала, и оттуда-то ли прогремели, то ли прохрипели ставшие знаменитыми слова: «Говорит Москва, радиостанция имени Коминтерна!»
Ещё поразили нас кровати с зыбучими матрацами, застеленные белыми простынями. Не сами кровати, а то, что для каждого — отдельная. Да не такая, как в деревне, а с пружинной сеткой, на которой хорошо прыгалось. Самых отчаянных прыгунов утихомиривала учительница, пригрозив к ночи выставить за дверь.
Дома у всех водилось хоть по одной кровати. Но деревянные, с дощатым настилом. У нас на такой кровати за ситцевой занавеской спали родители. Бабушка зимой и летом спала на печке. Все остальные круглый год вповалку на полу. Каждый вечер тётя Дуня стелила подряд несколько холщовых матрацев, набитых мятой соломой. Никаких простыней тут отродясь не бывало. Не было их и на родительской кровати. Зато по низу натягивался кружевной подзор. Укрывались лоскутными одеялами. Зимой еще набрасывался какой-нибудь старый тулуп или полушубок. Так спали в большинстве деревенских домов. Потому-то отдельные кровати с байковыми одеялами и простынями показались барской роскошью.
Перед отъездом на Олимпиаду, мама напомнила, что в райцентре где-то недалеко от школы, живёт один из братьев моего деда, учитель — Морозов Сергей Тимофеевич. Мне хотелось повидать дядю Серёжу — так мы его звали. Вечером, подойдя к Давиду Семёновичу, я попросил разрешения навестить своего родственника. Услышав его имя-отчество, учитель оживился, и сообщил, что они вместе кончали Холмское педучилище, и считались даже приятелями. Поэтому Давид Семёнович вызвался проводить меня и, заодно, навестить старого товарища.
Маленькая квартирка дяди Сергея оказалась рядом — в одноэтажном школьном здании, которое по привычке звали старой школой. Тут ещё с дореволюционной поры располагалась школа. Когда построили новую, двухэтажную, старую отвели под казённые квартиры для учителей.
Встретил нас дядя Сергей ласково, радушно. Удивился, как я подрос. Мы не виделись около четырёх лет — с того времени, когда разъехались с хутора Алешня. И, конечно, за такой срок я успел измениться.
Меня тут подробно расспрашивали про родителей, про деда Семена, про жизнь в деревне Понизовье. Пришлось рассказывать.
Мария Ильинична, жена дяди Сергея, быстро собрала на стол, и нас пригласили ужинать. После ужина в столовой, есть не хотелось. Тогда Мария Ильинична стала угощать меня разными сладостями. Особенно понравились орешки, обсыпанные сахарной пудрой. Я уплетал их с таким аппетитом, как будто внезапно проголодался.
А взрослые «сообразили по рюмочке», неторопливо закусывали и вели долгую беседу. Давид Семёнович с дядей Сергеем вспоминали давние годы учёбы, каждый рассказывал про свою нелёгкую жизнь в последнее время. Мне запомнилось, как дядя Сергей, захмелев немножко, бранил власти и с тоской говорил о несбывшихся мечтах и планах, порушенных революцией
Давид Семёнович глянул на часы и вроде как с испугом заметил: «Поздно уже. Ох, и попадёт же нам от Надежды Фёдоровны!» Мы попрощались и ушли.
Не знал я тогда, что больше не придётся встретиться с дядей Сергеем. Не предполагал, какими слухами, былями и небылицами обрастёт его имя за время войны. Не думал, что тень от этого имени упадёт на всех наших родственников. Но об этом позже.

* * *

Вместе с олимпиадой для меня закончился первый учебный год. Впереди — длинное лето.
Почему-то вспомнились выученные в те давние времена незатейливые стишки из «Пионерской Правды»:
Лето, солнечное лето,
Что за славная пора.
Хорошо в часы рассвета Встретить солнце у костра.
Тогда я солнце у костра не встречал. Наоборот, любил поспать по утрам. Но спал чутко. Особенно после того, как из жаркой избы, где и летом каждый день топили русскую печь, я перебрался в сени. Это рядом с улицей. И все уличные звуки там отдавались по утрам гулким эхом.
Сквозь чуткую дрёму я слышал бренчание вёдер и знал, что это отец собрался на колодец за свежей водой.
Потом тётя Дуня шла доить корову. «Дзинь-дзинь-дзинь» — слышались первые звуки пустого лужёного подойника. Постепенно звон переходил в прерывистое шипение, и я зримо представлял, как блестящий подойник наполняется густым молоком с бугристой шапкой белой пены, продырявленной воронками от тугих молочных струй.
Затем по деревне разливались многоголосые звуки пастушьего рожка, слышался рёв и блеяние скотины, выгоняемой на пастбище. И наша Пестреха трубным «М-у -у -у..» возвещала о себе стаду, медленно бредущему по деревенской улице.
Звуки стада постепенно затихали, и я снова впадал в дрёму. И опять просыпался уже от стука бригадира рукояткой хлыста по оконному стеклу. Бригадир давал наряд на работу. И я, как воочию, видел его статную фигуру в седле на сером поджаром жеребце. Лёгкий свист хлыста и он умчался дальше.
Скоро и наши все разойдутся на работу. Дома станется одна бабушка хлопотать по хозяйству.
Каждое утро деревенская улица оглашалась стуком телег, вереницей мчащихся по твёрдой укатанной дороге. Это ребята, которые постарше меня, спешили к дальним лядинам, где с восходом солнца по росе начали косить мужики. Не зря говорят: «Коси коса, пока роса. Роса долой, косарь домой». Косарям ребята везут бидон свежего молока утренней дойки и караваи мягкого хлеба ночной выпечки. Обратно они нагрузят целые телеги душистой, недавно скошенной травы для обеденной подкормки коров, которых в разгар лета гоняют наполдень: пасут рано с утра и под вечер. Самое жаркое время животные пережидают в хлевах, спасаясь не только от зноя, но и от злющих слепней, жалящих как пчелы.
Люди тоже в полуденный зной старались прятаться куда-нибудь в тенёчек или, как говорили у нас, в застенки. Хотя и в жаркую пору хватало разных дел, хлопот да забот.

* * *

Но не только делами жили селяне. В самый разгар лета были и праздники. Двадцать первого июля отмечали престольный праздник в честь Казанской иконы Божьей Матери. Чтили этот праздник, не глядя на гонения властей, в Языковщине, Билове, Стихове, Борке и других деревнях, густо расположенных вдоль большака.
На Казанскую, как говорили у нас, в Языковщине каждый год устраивались богатые и шумные ярмарки. Не упускали случая и магазины райцентра. Они тоже привозили на ярмарку продукты и разные другие товары. Никакого религиозного привкуса в празднестве не чувствовалось. И власти смотрели на все снисходительно. Даже дозволяли колхозникам не выходить в этот день на работу.
Мои родители собрались тоже на ярмарку, а заодно, и в гости к тёте Даше. Она — родная сестра моего деда Семена — жила в большом чириковском доме, который считался приписанным к деревне Борок. Но стоял этот дом поодаль от других деревенских строений и скорее напоминал хуторскую усадьбу.
Рядом с домом проходил большак, по которому в старинные времена гоняли ямские тройки. На большак выходили широкие двухстворчатые ворота и маленькая калитка.
По другую сторону дома, за надворными постройками, возвышалась горка с весёлым лесочком. На солнечных прогалинках между деревьями тут всегда росло много сладкой душистой земляники.
Дом принадлежал тёте Даше. Там же квартировал учитель местной школы, её младший брат — Андрей со своей молодой женой и сыном Вадимом, которого все звали Вадик. Большой дом, почерневший от времени, построил задолго до революции муж тёти Даши — Чириков — выходец из знатного дворянского рода. Он сразу после смены власти уехал в Петербург, да так там, где-то и затерялся. Тётя Даша не любила о нем вспоминать и сильно боялась, что вспомнит начальство.
Дом и мезонин украшали ещё хорошо сохранившиеся резные наличники. Похожей резьбой, кое-где повреждённой неглубокими трещинами, были разукрашены два высоких крыльца.
Одно выходило на широкий двор, а другое, через прозрачную веранду, в запущенный сад, который нам с Вадиком казался дремучим лесом. Там росли очень большие старые яблони, груши, сливы, кусты коринки (так у нас называли иргу), красной и чёрной смородины. В дальнем углу сада мы нашли густые заросли малины с ещё не спелыми, только начинающими розоветь ягодами. Но больше всего привлекала нас почти созревшая коринка, которую ели до тех пор, пока не набивали оскомину во рту.
Во дворе дома, напротив калитки, метался от амбара к хлевам, гремя цепью, большой пёс по кличке Джек — чистокровная овчарка серо-бежевого окраса. К ночи дядя Андрей цепь распускал на полную длину и тогда никто чужой не мог пройти в дом. Мы с Вадиком боялись ходить и днём, когда цепь укорачивалась. Пёс громко лаял даже на своих, и мне казалось, что он все время норовит оборвать цепь. Тогда несдобровать. Даже Вадик боялся подходить к нему близко. Только в полуденный зной Джек забирался под высокое крыльцо амбара и отлёживался там на прохладе. Тогда он часто дышал открытой пастью, отчего ритмично вздрагивало собачье тело, а с длинного розового языка также ритмично стекали струйки густой слюны.
Кормил Джека всегда дядя Андрей. Мы смотрели, как жадно поглощает пёс скоромное варево из невысокого деревянного ушата и время от времени угрожающе порыкивает — будто боится, что у него отберут еду. Дядя Андрей подозвал нас поближе и, когда Джек поел, дал Вадику погладить собаку. Предлагал он и мне, но я побоялся. Нас предупредили, что без взрослых лучше от Джека держаться подальше.
В середине двора аккуратным зелёным бугром возвышался погреб с ледником. Там всегда было холодно, сыро и пахло плесенью. Оттуда тётя Даша доставала жбаны ледяного молока с толстым слоем сливок наверху. Там же стояла большая, размером с бочку, квасница, наполненная хлебным квасом. К обеду его приносила тётя Даша в большом кувшине, а потом разливала нам по кружкам. Этот холодный кислый напиток хорошо утолял жажду.
Дядя Андрей и тётя Шура учительствовали в соседней деревне. Они каждое утро под дружелюбный лай Джека выводили за калитку свои сияющие никелем велосипеды и уезжали на работу.
Велосипед в деревне тогда считался роскошью. Он стоил дорого и большинству был не по карману. Дед Семён как-то язвительно заметил, что «в колхозе на такую штуку и за всю жизнь не заработаешь».
На учительскую зарплату купили сразу два. Видно ценился в то давнее время труд учителей. Не то, что сейчас.
«Пешком бы до школы надо целый час добираться, а на велосипеде под горку — в один момент» — говорил дядя Андрей.
Его вторая жена — тётя Шура — отличалась молодостью и красотой. По-девически стройная, c толстой русой косой, она казалась совсем юной рядом с давно возмужавшим дядей Андреем.
Своих детей она не имела, а к пасынку Вадику относилась с прохладцем. Вадик тоже не обожал мачеху. Особенно за то, что при людях она прикидывается доброй, ласкает, сюсюкается, а дома злобно ворчит и даже, бывало, шлёпнет мальчонку за какую-нибудь малую провинность.
Кроме велосипедов, в этом доме водилось ещё много разных интересных и непонятных мне вещей. Узнал я про них потому, что родители после ярмарки сразу заторопились домой, а меня оставили погостить на недельку. Резонов к тому нашлось много.
Тётя Даша запричитала, что «ребёнку одним днём не обернуться; и так уморился за дорогу сюда». А дядя Андрей добавил про Вадика, который тоже просил меня остаться, чтобы было с кем играть.
Вот я и загостился тут не на неделю, а на целых две.
Хоть тётя Даша и считалась хозяйкой, всеми делами в доме заправляла молодая жена дяди Андрея — тётя Шура. Это она переделала деревенскую избу на городской лад.
На окнах висели кисейные занавески до самого пола. У стенки стоял мягкий диван и рядом лакированные шкафы с книгами.
Полы, которые тётя Даша раньше драила голиком с дресвой, теперь покрашены в вишнёво-коричневый цвет и та же тётя Даша их каждодневно протирает влажной тряпкой.
Обедать все садились за большой старинный «барский» стол овальной формы, покрытый белой скатертью. Еду каждому подавали в отдельной тарелке.
В большинстве наших деревенских домов вся семья любое варево хлебала деревянными некрашеными ложками из общей большой миски. Чай у нас пили из гранёных стаканов и только по субботам после бани.
А тут тётя Шура собирала чай между обедом и ужином, после полуденного отдыха. Разливала она чай из большого фарфорового чайника в низкие тонкие чашечки с золотыми ободками. Чашечки ставились на такие же блюдца. На блюдце, возле каждой чашки, она клала по маленькой серебряной ложечке с золочёным черпаком и черенком, покрытым фиолетовой эмалью.
Дядя Андрей, перед тем как сесть за чай, ловко колол крупные, с овальными боками, куски сахара бледно-голубого цвета. Колол до тех пор, пока не наполнялась хрустальная сахарница на длинной тонкой ножке. Она ставилась на середину стола, и каждый сам клал в свою чашку маленькие сладкие кусочки. Хотя дозволялось класть сколько угодно, я брал не больше двух, какие помельче. Боялся сердитого взгляда тёти Шуры. А ещё больше я боялся повредить маленькую и, как казалось, хрупкую ложечку. Я видел, как тётя Шура их пересчитывала после каждого чая. Поэтому размешивал в чашке долго, с большой осторожностью, еле касаясь дна. Иногда был готов отказаться от чая. Но даже это не смел сказать. И оставаться каждый раз последним за столом — тоже было неловко. В такие минуты мне сильно хотелось домой.
Но Вадик показал интересное сооружение, занимавшее целый угол в большой гостиной. Оно было самым интересным и загадочным в чириковском доме. Называлось сооружение радиоприёмник. Да не какой-нибудь детекторный с наушниками, а настоящий громкоговоритель. «Он принимает не только Москву, но и заграницу» — предупредил меня Вадик. И я, не успев ещё ни разу послушать, зауважал эту громоздкую штуковину.
В Плоскоши, во время районной олимпиады, я видел чёрную тарелку репродуктора и не раз слышал исходящие оттуда хриплые звуки: «Говорит Москва». Тарелку тоже называли — радио.
У дяди Андрея радиоприёмник занимал несколько полок. Там стояли в ряд несколько ящичков красного дерева со стрелками внутри и множеством ручек управления сбоку. От них куда-то ввысь, проткнувшись сквозь потолок, тянулись разноцветные провода.
Внизу на полу разместились коробки с батареями, питающими приёмник электричеством. На коробках я увидел надписи БАС-60 и БАС-80. Что означали эти надписи, не знал даже Вадик.
Потом мне Вадик объяснил, что главнейшая часть приёмника — антенна. Пока её не установили, приёмник молчал. Вадик показал во дворе дома две высоченные жерди. Одна стояла на вершине холма уже за границей усадьбы, а другая у фронтона дома, напрочно приделанная к нему стальными скобами. Между этими жердями протянут медный провод, свитый из тонких проволочек в верёвку толщиной почти с палец. Привязывался провод не напрямую к жердям, а через несколько фарфоровых изоляторов, которые казались нанизанными, как бусины. Все вместе это и составляло антенну.
Включал радио только сам дядя Андрей, когда возвращался из школы. Передачи начинались все теми же словами, что раздавались в Плоскоши из репродуктора: «Говорит Москва. Радиостанция имени Коминтерна». Эти передачи меня мало интересовали.
Но как-то раз вечером, когда нам с Вадиком подходила пора спать, дядя Андрей что-то “колдовал” над радиоприёмником. Вадик ушёл в детскую комнату, а я, притаившись за шкафом, остался смотреть и слушать. Дядя Андрей крутил разные ручки приёмника и сквозь треск, обрывочные звуки музыки, голоса на незнакомом языке, — стали прорываться разговоры по-русски. Местами русская речь звучала чище и громче, чем в передачах из Москвы. Но мне было понятно, что это какая-то не наша, чужая речь.
Разговор шёл о недавно закончившейся финской войне, о больших потерях советских войск в эту войну, об охватившей Европу новой мировой войне — страшной и губительной для тысяч людей.
Тогда я впервые услышал про Германию, про Гитлера и каким-то недетским чутьём почувствовал надвигающуюся беду.
Тут обернулся дядя Андрей и увидел меня, оторопелого от его неожиданного взгляда. Я испугался, что получу взбучку за подслушивание. А он только погладил меня по голове и сказал ласково: «Иди-ка спать. Вадик там, наверное, уже все сны проглядел». Получилось, что мы оба попали впросак. Застали друг — друга за неблаговидным делом.
Самое яркое событие, связанное с радио, произошло в следующее воскресенье. Оно совпало с каким-то религиозным праздником. К тому времени все церкви в округе уже успели разорить, и тётя Даша вечерами перед сном молилась дома в своей комнатке. Там в углу висела чёрная Казанская икона Божьей Матери, а под ней тусклым огоньком горела лампада.
Уединённые тихие молитвы тёти Даши нарушились с появлением радио.
В то воскресенье к тёте Даше из деревни Ермишенки приехала погостить её родная сестра Любовь Тимофеевна. Тётя Даша, дождавшись, когда они останутся вдвоём, рассказала своей сестре, что у них есть такое радио, которое по религиозным праздникам передаёт откуда-то из-за границы богослужение на русском языке. «Иной раз хорошо слышно, как батюшка читает знакомые наши молитвы. Но особая благодать наступает, когда передают песнопения церковного хора и колокольные звоны», рассказывала тётя Даша.
Они вдвоём пошли к дяде Андрею, что-то писавшему за столом, и упросили того настроить радио «на нужную волну», чтобы им послушать голоса далёкого богослужения и самим помолиться. Дядя Андрей обещал устроить «вечерню дома». Хотя оговорился, что не всегда бывает хорошая слышимость.
Задолго до вечера, сестры хорошо протёрли полы и мебель в гостиной, постелили чистые домотканые половики, настежь открыли окно, чтобы проветрить комнату. Но, самое главное, несмотря на косые взгляды молодой хозяйки — тёти Шуры, повесили в красный угол икону и лампадку под ней.
Перед тем, как повесить икону на новое место, тётя Даша протёрла чистой фланелевой тряпочкой и саму чёрную доску, и серебряную ризу. Икона засияла, как обновлённая.
Когда в известное время дядя Андрей включил радиоприёмник, то послышался треск, какие-то другие непонятные звуки и слова на незнакомом языке. Тётя Люба даже приуныла. Но Вадик утешил её: «Погоди, маленько. Сейчас папа настроит приёмник и будет вам служба. Слышимость сегодня должна быть хорошая» — заявил он солидно, как опытный человек по этой части.
Так все и получилось. Раздались раскатистые разноголосые звуки колоколов. Затем началась молитва. Священник распевно читал её густым басом, а ему вторил хор. «Господи, помилуй! Господи, помилуй! Господи, помилуй!» — слышалось громко на всю комнату.
Тётя Даша, уже привыкшая к таким передачам, стояла спокойно, изредка осеняя себя крестом и кланяясь в сторону иконы.
А тётя Люба, первый раз за последние два десятка лет услышавшая церковное пение, сразу преобразилась. Лицо её посветлело, распрямился стан раздались плечи... Она стояла, как по команде «Смирно!», боясь шелохнуться.
В самом напряжённом месте, когда голос священника звучал особенно проникновенно и, подхваченный хором, лился широко, свободно, пожилые женщины опустились на колени, обратив взоры на икону, стали истово молиться, повторяя божественные заклинания: «Господи, помилуй! Господи, помилуй! Господи, помилуй нас!»
Зачарованный магией торжественных звуков, я молча смотрел на молящихся. И тоже изредка крестился, склонив голову, как учила бабушка Лукерья.
Теперь, спустя многие десятилетия, становится понятным, до какой степени истосковались тогда люди по отнятой, «искоренённой» властями вере, если мои тётушки молились под какое-то не наше радио, передающее богослужения. Кстати, совсем недавно я узнал, что именно с тридцать девятого года радиостанция Би-Би-Си начала вести регулярные передачи из Лондона на русском языке. С той поры в воскресные дни и православные праздники стали передаваться по-русски божественные литургии. Первым священником, который в лондонском храме читал перед микрофоном молитвы и проповеди на русском языке, был Родзянко — сын известного политического деятеля Родзянко М. В. — председателя последней пред революцией Государственной думы. Интересный многосерийный документальный фильм об этом замечательном человеке и выдающемся священнослужителе в своё время показывали по телевизионному каналу «Культура».
Наверное передачи богослужения из русской православной церкви в Лондоне и слушали летом сорокового года тётя Даша с тётей Любой. Странно, что тогда ещё не глушили эти передачи.
Кроме радио, под большим секретом показал мне Вадик отцовское ружье. Вынул его Вадик из платяного шкафа. Мы воспользовались случаем, оказавшись одни дома. Родители куда-то укатили на своих велосипедах, а тётушки трудились на огороде. Тогда и решился Вадик показать мне запретную вещь — ружье. Завёрнутое в клетчатую фланель, оно хранилось в глубине шкафа. Когда мы его развернули, сразу испачкали руки о смазку, обильно покрывшую стволы. От этой смазки ружье блестело, как новое. Бросился в глаза причудливый рисунок, выгравированный на воронёной замковой части ружья. Вадик рассказал мне, что «ружье штучной работы, сделано в Германии и ему цены нет». Это он явно повторял слова отца. Потом добавил, что называется ружье «Зауер три кольца». Что зайцев и косачей, когда жили на хуторе Алешня, отец бил без промаха с расстояния больше полста шагов.
Я обратил внимание на ложе светло-коричневого цвета, украшенное затейливой тонкой резьбой. Вадик объяснил, что оно «орехового дерева». Видно отец не раз любовался драгоценным оружием в присутствии Вадика и ненароком называл особые достоинства своего давнего приобретения. Переломив ружье, Вадик показал мне стволы изнутри: они блестели, как зеркало. «Хромированные!» — отметил он — «А ещё они витые. Такие стволы никогда не заржавеют, и никогда их не разорвёт при любом самом сильном заряде”.
Потом Вадик показал маленькие красивые отцовские часы на чёрном кожаном ремешке с блестящей пряжкой. Они совсем не такие, как у нашего бригадира. Тот свои — большие с крышкой — носил в кармане. А эти полагалось носить на руке. За очень чистым, почти незаметным, стеклом, кроме двух стрелок, показывающих часы и минуты, быстро крутилась ещё одна очень маленькая стрелочка, которая, как я выяснил, называлась секундной. Сверху стекло покрывалось ажурной решёточкой серебристого цвета. Вадик сказал, что она хоть и тонкая, но прочная и хорошо предохраняет стекло. Про часы Вадик добавил, что они не простые, а швейцарские — очень точные и дорогие.
Никто тогда не думал, что всему этому богатству скоро придёт конец.
В первый же день войны дядя Андрей вместе с другими мужиками ушёл на фронт. Часы он оставил на память своей жене Шуре. Назавтра рано утром к их дому подкатила машина-полуторка. Из неё выскочили пятеро бойцов НКВД с наганами на боку. Начали обыск. Ещё не закончив его, стали грузить в кузов машины всю радиоаппаратуру вместе с батареями. От редкого тогда радиоприёмника осталась одна антенна с поддерживающими её жердями.
Велосипеды тоже отнесли в машину. В последнюю очередь, перевернув все в доме, нашли хорошо запрятанное в кладовке ружье со снаряжёнными патронами и мешочки разных «охото-боеприпасов». На возмущение тёти Шуры они ответили просто: «Есть такой приказ». И уехали.
Тётя Даша потом сильно жалела только отобранное ружье. Уходя на войну, дядя Андрей говорил, что ружье большая ценность и если будет тяжело с едой, то за него можно выменять не один мешок ржи. Но ружье отобрали.
Мачеха Вадика, знавшая немного немецкий язык, во время оккупации «подружилась» с немецким офицером и исчезла куда-то вместе с отступающими немцами.
Вадик остался на попечении тёти Даши. Она спасла мальчонку от погибели в голодные военные годы, как могла, воспитала.
Оставшись круглым сиротой, Вадик не чувствовал себя обделённым судьбой. Тётя Даша сделала все, чтобы он всегда был сыт и мало-мальски обут-одет. Уже после войны, получив похоронку на дядю Андрея — отца Вадика — тётя Даша выхлопотала небольшую пенсию. А ещё, хоть и было это под запретом, наловчилась она гнать самогонку, которую дёшево продавала любителям этого зелья. Не велик доход, но на еду хватало.
Когда Вадик закончил семилетку, он поступил в педучилище для детей сирот — сыновей и дочерей погибших воинов. Такое училище располагалось в Ленинграде. Привлекло оно тем, что студенты там находились на полном государственном обеспечении.
Были у Вадика планы: после окончания училища поехать в родные края и работать в той же школе, где перед самой войной учительствовал отец. Он обещал это тёте Даше. Она очень ждала племянника, надеялась на него, как на единственную опору.
Но все планы рухнули. Вадика призвали на действительную службу в армию. Следом за дипломом об окончании педучилища, он получил повестку из военкомата и вместо свидания с тётей Дашей, свидания с родными местами, он оказался в воинской части под Петрозаводском.
Тётя Даша сильно огорчилась. Но Вадик не унывал. Служба шла хорошо. Никакой дедовщины тогда не было. Он скоро пошёл на повышение и в звании сержанта получил назначение на должность писаря при штабе авиационного полка.
В училище он познал нотную грамоту и, обладая хорошим музыкальным слухом, научился играть на баяне. Постоянный участник самодеятельности, безупречный службист, да ещё на писарской должности, Вадик имел возможность каждый выходной получать увольнение. Он приезжал к нам домой, возился с маленькими нашими дочерьми, приятно проводил вечера в долгих беседах. И почти всегда без единой рюмки алкоголя. На очень трезвую голову я внушал ему, что, отслужив положенный срок, надо возвращаться домой к тёте Даше. «Ты будешь там первым парнем на деревне, найдёшь первую красавицу, женишься, наплодишь детишек на радость тёте Даше и будешь жить счастливой жизнью» — говорил я Вадику неустанно.
А тётя Даша писала ему ласковые письма, сообщала, что ждёт — не дождётся, что по рублику-гривенничку накопила за три года денег и приобрела в раймаге тульский баян. Писала она и про то, что дом требует ремонта, что ей — старой — уже многое невмоготу и теперь одна надежда на него— племянничка.
Но надежды тёти Даши не оправдались.
Оказалось, что в Ленинграде у Вадика была любимая девушка Кира. За время службы она успела выйти замуж. Узнав эту печальную новость, Вадик сильно расстроился и всеми правдами-неправдами, добился демобилизации в Ленинград, где, как говорят, у него не было ни кола, ни двора. Он не знал, где будет там жить, где работать. Он даже не думал об этом. Главная цель, какую поставил перед собой Вадим Морозов — только что демобилизованный старший сержант — вернуть любимую девушку Киру. Его не смущало то, что она давно мужняя жена, и могла уже обзавестись потомством.
Как потом выяснилось, именно так все и было. Хорошо, что обошлось «без кинжальных хитростей и драк».
Тут бы и уехать домой, чтобы начать жизнь по-новому. Но Вадик остался в чужом и чуждом ему городе. Остался без прописки, без работы и без единого гроша в кармане.
Не найдя приюта у родственников, он стал искать любую работу: только бы с пропиской. Устроился в какой-то организации плотником третьего разряда; прописался в общежитии строителей.
Плотник, ни разу не державший топора в руках, измельчал бой кирпича, таскал мусор, разгребал снег. Будучи, по сути, разнорабочим, он и зарплату получал такую, что еле хватало на еду да на курево.
Как на грех, тут взыграла природная интеллигентская гордость. Поступил в университет на вечернее отделение истфака.
Началась у Вадима жизнь на пределе возможного. Потаскав день кирпичи на стройке и перекусив на ходу пирожком, он почти час ехал в центр города, чтобы до полуночи слушать лекции, а потом, голодный, возвращался в промёрзшем вагоне трамвая обратно в общежитие. И назавтра, поднявшись в семь утра, все повторялось сначала. Изо дня в день — одно и то же.
Выдержал Вадим такую жизнь ровно полгода.
Потом потянулся к рюмке. Бросил университет. Работал, кое-как и, можно сказать, ничего не зарабатывал.
В этот момент и подобрала Вадима сорокапятилетняя женщина. Она обогрела его, дала, как говорят, хлеб и кров. Чуя роковую разницу в возрасте, и стараясь удержать примака любой ценой, она стала ежедневно покупать ему по четвертинке водки. Не понимая, к чему это приве-дет, не предвидя скорого трагического конца.
Вадим не раз впадал в длительные запои. Он стал терять человеческий облик, сник душой и телом. Со страшной болезнью — «белой горячкой» — он попал в больницу. Но врачи оказались бессильны. Поздно.
Умер Вадим после очередного запоя от «сердечной недостаточности» в возрасте тридцати двух лет.
Не дождались его красивые девушки в родной деревне, учительская работа, новенький не-тронутый баян и старая, нуждающаяся в помощи тетя Даша.

* * *

Летом сорокового года мы не задумывались о будущем. В беспечных играх незаметно пролетали дни. Я почти не вспоминал о доме и не догадывался, что давно прошла отпущенная мне неделя гостевания. Нам с Вадиком было так хорошо, что я согласился бы остаться тут на целое лето. Но неожиданно в Борке появился мой отец. «Пора и честь знать!» — сказал он мне, а тётю Дашу попросил помочь собраться в дорогу. Пришла пора возвращаться домой. «Ты и так тут загостился сверх меры. Людям лишних хлопот прибавил», — посетовал отец не столько мне, сколько тёте Даше.
Она, кроме моих вещичек, собрала в узелок нам перекуску на дорогу и добавила разных гостинцев.
«Давай, поторапливайся! Дорога плохая и сплошь лесом. Надо засветло успеть», — предупредил отец.
Накануне прошли дожди. На дороге образовались лужи, которые с трудом удавалось обойти. Подсохшая за лето тропинка местами разжижалась, и ноги частенько вязли в грязи.
Сильно прибыла вода в речке Алешне. Старую переправу снесло быстрым течением. Отец по пути туда нашёл огромную ель, вывороченную ветром и поваленную как раз поперёк реки: «Тут смотри, как бы глаза не выцарапать. Я еле перешёл. Пожалел, что не взял топора».
Дерево, ощетинившееся плотно торчащими сучьями, лежало низко над водой. Мутные потоки, пробиваясь через частокол нижних сучьев, распылялись мелкими брызгами. Мокрые разлапистые еловые ветки, сквозь которые мы пробирались на другой берег, больно хлестали по лицу, а стекавшая с них вода ледяными струями лилась за шиворот. От такой «водной процедуры» меня бросало в озноб и даже приходило в голову, что лучше бы поискать брод.
Мы все-таки пролезли через мокрые колючие еловые ветки и оказались на высоком противоположном берегу, у края большой поляны. Отец тут сразу признал ещё недавнюю пашню в бывшей нашей усадьбе на хуторе Алешня. По высокой траве направились прямо к тому месту, где стоял дом и надворные постройки. Там все заросло бурьяном в человеческий рост, а от большого яблоневого сада остались одни скелеты высохших деревьев без единого листика.
Отец тяжело вздохнул и промолвил тихо: «Вот что наделали лютые морозы в прошлую зиму». Потом помолчал и добавил с дрожью в голосе: «А -а — а.... Все — равно разорили».
Дальше долго шли молча. Знаменитый мостище, последние годы не знавший ремонта, кое— где успел сгнить, и мы часто вязли в чёрной торфяной жиже.
Легонько вздохнули, когда вышли к ясному сосновому бору. Дорога стала веселее. По сторонам от неё бросались в глаза старые лядины с колхозным цветущим льном, похожие на голубые озерки среди леса.
Когда вышли на широкое Михалкино поле, отец сказал прибодряюще: «Теперь тут рукой подать до росстаней, а там, глядишь, и дома».
Уже в деревне увидели, как за рекой садится солнце, коснувшись кромки дальнего леса. «Все-таки успели до заката» — важно и с удовлетворением сообщил я. И тут заметил бабушку, выбежавшую нас встречать: «Ну, слава тебе Господи, явились. А то мы тут всякого надумались... Идите скорей в избу, там мамка вам на стол собирает. Ужинать пора».


 

SENATOR — СЕНАТОР
Пусть знают и помнят потомки!


 
® Журнал «СЕНАТОР». Cвидетельство №014633 Комитета РФ по печати (1996).
Учредители: ЗАО Издательство «ИНТЕР-ПРЕССА» (Москва); Администрация Тюменской области.
Тираж — 20 000 экз., объем — 200 полос. Полиграфия: EU (Finland).
Телефон редакции: +7 (495) 764 49-43. E-mail: [email protected].

 

 
© 1996-2024 — В с е   п р а в а   з а щ и щ е н ы   и   о х р а н я ю т с я   з а к о н о м   РФ.
Мнение авторов необязательно совпадает с мнением редакции. Перепечатка материалов и их
использование в любой форме обязательно с разрешения редакции со ссылкой на журнал
«СЕНАТОР»
ИД «ИНТЕРПРЕССА»
. Редакция не отвечает на письма и не вступает в переписку.