журнал СЕНАТОР
журнал СЕНАТОР

МОЯ ВОЙНА. КАК ЭТО БЫЛО?..
(сборник рассказов)

Продолжение...

Посвящается светлой памяти моей супруги — первой читательницы этих рассказов
и доброго тонкого критика — Антонины Михайловны Морозовой.

ВИТАЛИЙ МОРОЗОВ

Виталий МорозовЛетом сорокового года в деревне появилась знаменитость. Да не какая-нибудь приезжая, а местная. Такой знаменитостью стала деревенская девка, которую потом все звали Рюшка-трактористка. Была у неё настоящая фамилия — Кудрявцева и приходилась Рюшка родной сестрой нашему приятелю Саньке Кудрявцеву. Откуда у неё такое имя в нашей компании никто не знал. Один раз приезжий тракторист из МТС полюбопытствовал, что у неё записано в метрике. «Что надо, то и записано!» — грубовато ответила Рюшка. Больше к ней с такими вопросами не приставали. Нам-то, какое дело. Все так зовут. Она откликается — ну и ладно.
Еще девчонкой Рюшка отличалась плотным телосложением и недюжинной силой. На коромысле носила по два больших ведра воды, легко ворочала мешки с зерном или картошкой, двигала, когда надо, трёхвёдерный ушат с солёными огурцами, даже телёнка-сосунка в сильные морозы таскала из хлева в избу без всякой помощи. Водилась она больше не с девчонками, а с ребятами: либо ровесниками, либо с теми, которые постарше. Если возникала ссора, переходящая в потасовку, она дралась на равных.
Фигура у Рюшки не отличалась стройностью. Толстые в икрах прочные ноги постепенно переходили в широкую почти квадратную спину. Широкоплечая, с короткой могучей шеей, она казалась меньше истинного своего роста.
Ходила Рюшка в клетчатых домотканых мужских рубахах с воротом нараспашку и в длинных темных юбках из «чёртовой кожи». Как только появился у нас первый трактор, Рюшка сменила свои юбки на шаровары — вечно заляпанные мазутом и, казалось, никогда не знавшие стирки.
Появившийся в деревне первый трактор ХТЗ на высоких задних колёсах со стальными клиновидными шипами, привлёк всех деревенских мальчишек. Но главной фигурой и первой помощницей трактористу там сразу стала Рюшка. Она носила воду для радиатора, перебирала и чистила детали двигателя, протирала забрызганные свечи. Иногда ей дозволялось даже набрать из бочки в ведро керосину. При этом Рюшка пользовалась шлангом, как «заправский шоферюга». Так хвалил тракторист. Он уважал её за тягу к технике, силу и смекалку во всем, что касается трактора. Показывая своей ученице разные детали тракторного нутра, объяснял названия, говорил, что каждую надо ставить на своё место, «чтобы все крутилось-вертелось без заторов».
Благодаря своему прилежанию и упорству, Рюшка быстро усваивала премудрости устройства трактора и однажды, с позволения учителя, ей даже удалось завести громоздкую машину.
Несмотря на своё непривлекательное обличье, Рюшка ходила с гордо поднятой головой и наверняка чувствовала себя чуть не королевой. И было от чего. Парни, её ровесники, не вникали в технику, и она оказалась единственным человеком в деревне, который тут уже что-то соображал.
Особенно возгордилась Рюшка в тот день, когда она первый раз села за руль и проложила длинную борозду с конца-в-конец Шешенского поля. Борозда получилась не очень ровная, но тракторист похвалил её, и сказал: «Первый блин вышел что надо».
В августе сорокового года Рюшка за две недели окончила ускоренные курсы трактористов при МТС, приехала домой с важной казённой бумагой — «удостоверением» и сразу приняла трактор. С этого момента она и стала знаменитостью на всю округу.
В то же лето колхоз получил первый зерноуборочный комбайн. Большую высоченную машину, прицепленную к Рюшкиному трактору, ходили смотреть всей деревней.
Дядя Матвей, колхозный бригадир, рассказывал, что это нужная машина. Она рожь сразу жнёт, молотит и веет. Бабы охали с удивлением, и даже мужики с трудом верили в такое чудо техники.
До этого лета рожь жали серпами. Вязали снопы, их ставили в бабки. Когда в бабках рожь вся ровно дозревала, её на телегах развозили по гумнам. Там снопы подсушивали на воздухе и складывали под навес. Если под навесом не оставалось места, снопы складывали в громадные скирды. В скирдах рожь хранилась до поздней осени. Потом, по завершению полевых работ, начинали молотить рожь. Ночами чадили риги, просушивая ржаные снопы, а с утра до вечера на всю округу раздавался гул молотьбы. Молотили цепами. По двое, трое, четверо и пятеро. И в каждом случае своя музыка, свои ритмы разносились в осеннем стылом воздухе. Вроде обычные звуки: тук-тук, тук-тук — раздавались из гумна в таких разнообразных сочетаниях, что останавливались послушать прохожие. Наша компания мальчишек могла подолгу любоваться красивой и ловкой работой людей на молотьбе. Продолжалась она неделями, а то и месяцами.
И вот пригнали чудо-машину. Она одним разом все делает. Теперь с поля в амбар везли сразу чистое зерно. И вытворяла такое наша деревенская девка Рюшка. Правда, где-то высоко в застеклённой кабине сидел присланный из МТС мужик, который назывался комбайнёр. Он управлял этой машиной. Но мы все равно главной считали Рюшку с её трактором. Ведь комбайн сам не может даже сдвинуться с места. Это Рюшка, сидя за рулём, приноравливалась брать полоску ржи как раз той ширины, какая соответствовала захвату жатки комбайна. Она старалась рулить так, чтобы подбирать рожь до единого колоска. Сам бригадир потом хвалил Рюшку: «Чистая работа!».
Хвалили её и в районе. О её «доблестном труде» писали в районной газете. Потом пригласили на «слёт колхозников-ударников», где она выступила по написанной кем-то бумажке. В деревне судачили, что не узнать теперь Рюшку. Бойкая стала, языкастая.
Из подаренного на слёте отреза сатина сшила себе яркое расклешённое платье. Увидев её в обнове, удивился даже всегда невозмутимый бригадир. Он сказал, что теперь от парней не будет отбоя; женихи толпами повалят.
После слёта ударников письмоносец отдал местному начальству важную областную газету. её громко читали в сельсовете, а потом на общем колхозном собрании. Там Рюшка была расписана, как настоящая героиня. Оказывается, она, сама того не ведая, подхватила партийный призыв — «Женщины на трактор!» — и в наших краях стала самой первой зачинщицей в этом деле. Но, главное, из газеты односельчане узнали про награду Рюшки. Да не какую-нибудь там грамоту, а настоящую медаль «За трудовое отличие». Не одна Рюшка-весь колхоз и даже район на этом прославился.
А сама героиня не возгордилась без меры, но приняла известие с радостью. И постаралась оправдать заслуженную славу. Ещё раз она отличилась на подъёме зяби. Те гектары, что мужики до неё пахали неделю, она успевала поднять за три-четыре дня. Торопилась Рюшка. Работала от тёмного — до тёмного. «Осень на носу!» — не раз слышала она от председателя. И сама хорошо видела пожелтевшие листья на деревьях, гомон сбившихся в стаи грачей, готовых к отлёту. «Глядишь, скоро белые мухи полетят» — приходило в голову. Особенно вечерами, когда студёный ветер с севера вызывал озноб после трудного рабочего дня. Вот и старалась вспахать последнее поле к сроку.
Не зря наградили Рюшку!
Хутор Кормило, Карелия

* * *

После уборки ржи в колхозе теребили лен. Именно теребили, выдергивая из земли прочные его стебли с тяжёлыми метёлками на макушке. В этих метёлках — россыпи золотисто-коричневых спелых семян, из которых получалось очень вкусное и полезное льняное масло.
Культура выращивания льна создавалась в наших краях веками. Безо всяких учёных книг человеческий опыт передавался прямо-таки из рук-в-руки, от старшего поколения к младшему.
И никакая наука не может заменить простого умения, накопленного годами, житейской смётки людей, которые привыкли творить чудо: превращать голубые полянки цветущего льна в шелковистое волокно, а потом в белоснежные либо разноцветные холсты.
Теребили у нас лен вручную. Как косари одна за другой шли в ряд женщины, подбирая пучок стеблей и выдёргивая их правой рукой. Потом льняные стебли перекладывали в левую руку, пока там не накопится целая пясть. Накопленные в руке стебли клали на землю поперёк заблаговременно приготовленной связки, которую вили из тех же стеблей. Надёргав и сложив достаточно стеблей, их вязали в сноп. Точно так, как вязали снопы ржи во время жатвы. И так же, как на ржаном поле, по завершению рабочего дня льняные снопы ставили в бабки. Только они отличались от бабок ржи. Те — высокие стройные под шатровыми крышами. А бабки льна — низенькие продолговатые, похожие на маленькие стожки: плотно прижатые пять пар снопов в ряд — комлями на земле, макушками с блестящими метёлками жирных семян — к верху. В бабках подсыхало и дозревало семя, не успевшее дозреть на корню.
В положенный срок бабки свозили на гумна, сушили в ригах, молотили и хорошо провеянное семя определяли в амбары на хранение. Так делали в доколхозную пору. А в нашем колхозе «Красный победитель», хоть любое намолоченное зерно, хоть льняное семя — сдавали «в счёт госпоставок». Только во время оккупации на частных маслобойках превращали льняное семя в масло, и сами употребляли его в пищу. Но об этом подробнее в своё время.
Самая главная работа со льном начиналась после его обмолота. Много труда, умения и старания требовалось, чтобы превратить льняную солому в прочное волокно.
Первым делом эту солому замачивали в прудах-мочилах. Тут требовалось точно выдержать время; вынуть из воды в аккурат к тому сроку, когда подразмокнет наружная часть соломы. Только в этом случае она станет легко отделяться от волокна при дальнейшей обработке.
Вымоченный лен вынимали из прудов и расстилали на пожню под холодные августовские росы. Время лёжки определяли не столько на глаз, сколько на ощупь. Чаще всего это был женский глаз и женские руки. Те самые опытные руки, которые занимались льном ещё в своём единоличном хозяйстве. Они никогда не ошибались.
Вылежавшийся лен собирали, опять вязали в снопы и свозили на гумно или под навес для просушки. Сушили его медленно, постепенно. Тогда наружная часть соломы становилась хрупкой, ломкой, а волокно сохраняло мягкость и шелковистость. Стоило чуть-чуть не досушить и, как говорил наш бригадир, на первосортный продукт можно не рассчитывать. Потому и смотрел он, как «доходит» солома, собственным опытным глазом. Никому не доверял.
Просушенный лен мяли. Теперь такие мялки увидишь только в музеях. А перед войной с их помощью перерабатывали горы снопов льна, собранных с огромных колхозных полей и лядин.
Льномялки раньше водились в каждом доме. Потом, с появлением колхозов, их «обобществили». Устройство это нехитрое, простое, но в том его и выгода. Любой мужик, мало-мальски владевший топором, мог без большого труда смастерить его из двух гладких нетолстых берёзовых или дубовых брёвен длиной в три аршина.
В нижнем неподвижном бревне вдоль на всю длину вырубался по середине один зуб высотой в вершок.
Верхнее подвижное бревно выбиралось немного потолще, и там вырубались два зуба с таким расчётом, чтобы зуб нижнего бревна пришёлся как раз между ними. Комлевый конец верхнего бревна завершался рукояткой. К комлевому концу нижнего бревна либо приделывали две ноги, либо выбирали его с двумя прочными сучьями в этом месте и тогда льномялка опиралась на «свои» ноги. Макушечные концы соединялись в виде шарнира и ложились прямо на пол.
В пору, когда мяли лен, выстраивались в ряд больше десятка мялок. Мять лен — занятие простое, но тяжёлое и чисто женское. Так видно повелось с давних времён. В левую руку брался пучок льняной соломы, а правой за рукоятку поднималась верхняя часть мялки. Между зубьями верхнего и нижнего брёвен мялки помещался этот пучок, и частыми ударами его мяли до тех пор, пока солома не раскуделивалась, не становилась волокнистой. Она называлась трестой. Сваливали тресту под навесы. Иной год скапливалось её так много, что приходилось метать в широкие неуклюжие скирды. Хранилась треста так до первого санного пути. По первопутку её везли до Торопца, а дальше по железной дороге на перерабатывающие фабрики. В колхозе загодя готовились к таким перевозкам. Хорошо кормили лошадей, чинили сбрую и сани. Целые длинные обозы с трестой уходили из деревни каждую неделю. Мужиков в такой извоз выбирали самых надёжных.
А дома «свою» занозистую тресту трепали вручную. Отполированной до блеска тонкой дубовой лопаткой (трепалкой) с обоюдоострыми краями её как бы рубили туда-сюда на весу, отделяя волокно от колючей костры. Очень пыльную и вредную эту работу опять-таки выполняли женщины.
И на этом не кончалась обработка льна. Вытрепанные пучки грубо обработанного льна потом чесали стальными щётками, превращая в тонкое шелковистое волокно.
Долгими зимними вечерами девушки и женщины пряли лен дома и на посиделках. Суровая пряжа — тонкая и прочная — шла на холсты. Их ткали почти в каждом доме. Кроме того, холщовые нитки использовали для основы при изготовлении полусуконных тканей: когда основу делали из прочных льняных ниток, а на подтычку шла шерстяная пряжа.
В довоенное время и во время оккупации непременной частью обстановки в любой крестьянской избе — были кросна. Их убирали только на лето, а поздней осенью ткацкий стан снова водворялся на своё место в центре избы. Если изба маленькая, он занимал её чуть не наполовину. У нас дома ткачеством занималась в основном бабушка. Иногда её сменяла тётя Дуня.
Последний раз ткацкий стан вынесли из нашей избы весной сорок второго года. Летом того же года началась эвакуация. После возвращения нашли голые стены. Пропал и ткацкий стан, приобретённый ещё до революции дедом Иваном. На чердаке попадались поломанные бёрда и некоторые части станины. Потом и они затерялись. Затерялась, канула в лету древняя культура льна, а вместе с ней и домашнее ткацкое ремесло. Теперь льняное полотно по непотребно высоким ценам покупаем за границей. Скажи про такое моей бабушке, ни за что бы не поверила.

* * *

Поздней осенью в деревне резали скот. Никогда не говорили «забивать». Не знали такого слова. Хоть овец, хоть телят, хоть свиней не забивали, а резали. У колодца бабы, к примеру, шёпотом судачили, что сегодня у Новиковых свинью будут резать; опять мужики загуляют на всю ночь.
И вправду, к такому случаю в каждом доме заранее гнали самогонку. Один — двое соседей обычно помогали хозяину порешить скотину да освежевать тушу. Потом они отмечали такое событие долгим застольем.
Самогонку начинали гнать сразу после Покрова, а резать скот после зимнего Николы.
Точнее срок подсказывала погода. Старались подстатить к хорошим морозам, чтобы мясо лучше хранилось. Хотя его потом все равно солили в больших берёзовых либо дубовых бочках.
В ту последнюю предвоенную осень председатель колхоза сетовал, что коровы остались без сена. Даже на луговинах травы местами пошли под снег. Не говоря про лесные покосы.
Многие хозяева не сумели в достатке заготовить сено и для своих коров. Больно уж непогодистое случилось лето. Считанные дни пришлись на ведро, а затяжные дожди сгноили даже подкошенные травы.
Тогда и понаехали из районного ГПУ начальники с наганами на боку, и пошли они шастать по дворам колхозников, и начали отбирать якобы излишки сена. Но на всю деревню не нашлось ни одного двора, где бы хватило сена на свою корову. Какие могли быть излишки, если некошеные луга стояли под запретом до самого снега. А то, что некоторые сумели в сумерках накосить по канавам да буеракам, самим еле хватило бы на ползимы. Вот эти последние крохи и отбирали под видом излишков. Не щадили даже многодетные семьи, для которых корова была единственной кормилицей. Все мели, как под метёлку. И ни единого слова им поперёк почти никто сказать не решался. Все боялись. Чуть-что — записывают в супротивники советской власти и грозятся увезти с собой.
В крайнем доме Афоничевых навстречу начальству вышел сам хозяин — Марк Алексеевич, которого все в деревне звали просто Марко — с ударением на последнем слоге. Он собирался резать свинью и только закончил по такому случаю гнать самогонку. К приезду начальства Марко был немного под хмельком. Наверное, это его и сгубило. Трезвый Марк Алексеевич отличался тихим нравом и удивительной неразговорчивостью. А тут как прорвало. Кричал и матюгался — на всю деревню слышно: «Сена не дам! В сарае и так крохи! Корову не дам загубить! Кто сунется — самого порешу!» Готовый схватиться за топор, он все это густо пересыпал грубой бранью. В тот раз спасла его жена — моя крестная тётя Оля. Она повисла на разгорячённом без меры муже, завыла в голос, запричитала, как на кладбище. Даже начальство оторопело. Ни с чем уехало. Только не на долго. Марко и раньше у них был на заметке, даже числился в подкулачниках. Теперь они видно оставили его до первого случая. И случай скоро подвернулся.
В колхозе давно закончилась страда. Наступило предзимье. Никаких спешных работ не намечалось, и Марко занимался своими делами, которых всегда полно в каждом доме.
В это время (дело шло к обеду) звякнуло кольцо калитки и во двор зашел знакомый мужик из соседней деревни Шешено.
— Здравствуй, Марк Ляксеич! Дровишки готовишь. Пора-пора. Зима не за горами. А я по делу — объявил нежданный гость.
— Что за дело у тебя. Справные мужики все дела уже успели переделать и теперь, как медведи, в спячку залегли — ответил Марко.
— Я вот припозднился. Рождество на носу, а боров-двухлетка в хлеве. Там ему уже не повернуться. И кормить стало нечем. Так что дело у меня простое — коли можешь, помоги зарезать скотину. Все хвалили тебя, как мастера этого дела. Сам я не ловок, да и боюсь. Такой зверюга — сожрать может. А у тебя, говорят, сноровка. К кому же ещё обращаться.
Договорились сразу. Марко сказал жене, что дома обедать не будет, и ушёл.
Не знал тогда Марк Алексеевич, чем это кончится. Не ведал он тогда, что все кончится так скоро и так плохо.
Борова одолели с большим трудом. Даже опыт и сноровка Марка оказались недостаточны. Хозяин уже пошёл в избу за ружьём. Больно велик и лют был хряк.
Но Марко все-таки справился без ружья. И борова свалил одним ударом, и шкуру снял так аккуратно, что даже похвастал: «Принимай работу, хозяин. Ободрал, как липку — без сучка, без задоринки. Заготконтора, не глядя, примет первым сортом! Потруси её немного крупной солью и хорошо гладко распластай в амбаре. Тогда можешь и не торопиться сдавать. Сейчас холодно, не испортится».
А хозяин спешил засветло разделать тушу, чтобы вечерком, не торопясь хорошо «обмыть» это дело.
Хозяйка в то же время готовила ужин. По такому случаю пришлось второй раз топить русскую печку. Там уже, потрескивая, поджаривалась на большой сковороде печёнка со шкварками. Рядом в маленьком чугунке на углях тушился сбой с салом и кровью. В чугунке побольше готовилось жаркое из свежатины.
На покрытом льняной скатертью столе уже стояла миска отварной картошки, поджаристой сверху, тарелки с солёными огурчиками и квашеной капустой.
Тем временем хозяин принёс из амбара четвертную бутыль с бумажной затычкой. Через запотевшее стекло еле просвечивала мутная жидкость, которая не могла быть ничем иным, кроме самогонки.
«Ого! Тут на два борова хватит, да ещё и останется!» — заметил Марко про выпивку. Щедрый хозяин выставил явно лишку. Зная себя, Марко боялся перебора.
Так и получилось.
Пировали долго, чуть не до полуночи. Несмотря на хорошую и обильную закуску, Марко сильно запьянел.
Не в меру хмельных мужиков да ещё утомлённых работой, потянуло ко сну. Хозяйка предложила Марко переночевать и уже начала стелить на полу. Но тот стал торопливо собираться домой, промямлив, что «баба и так там будет пороть горячку». Никакие уговоры не помогли. Спотыкаясь, Марко спустился с крыльца и шагнул в темень.
На улице его обдало холодным ветром и немного взбодрило. Однако хмель и навалившаяся дрёма сковали все тело. Еле открыв засов калитки, Марко вышел на середину дороги и нетвёрдым шагом, покачиваясь из стороны в сторону, потихоньку пошёл домой.
Выпавший с утра мокрый снег не растаял, а крепко застыл и теперь похрустывал под ногами. Марко, прикрыв глаза, шёл наощупь. «Все — равно ничего не видно. А так хоть вздремну на ходу» — подумал он. И сразу опять потянуло в сон. Так и хотелось лечь где-нибудь на обочине. Но еле теплящимся разумом он понимал, что лечь на морозе — верная погибель. И Марко шёл, напрягая последние силы.
На Шешенском поле в лицо подул сильный ветер-северик. Он немножко прогнал сон, но сил идти, совсем не осталось. Через край перебрал Марк Алексеевич. Ноги подкашивались. С каждым шагом его все больше клонило к земле. Марко стал задыхаться. Лицо, несмотря на мороз, покрылось испариной. Защемило под грудью, и появились острые приступы тошноты. Жадно вдыхая морозный воздух, Марко не рухнул, а прибавил шагу. Тогда он, наверное, напоминал лошадь, которая, почуяв жилье, из последних сил бросается вскачь до самого дома.
И в этот момент он разглядел впотьмах знакомые сосны на краю деревни и догадался, что тут где-то близко должно быть пристанище.
Дом у дороги он увидел, когда до него оставалось около десятка шагов. Сперва обрадовался и тут же испугался. Потому что узнал в нем сельсовет. Марко знал, что до дома не дойдёт, а лезть в запертое казённое заведение боялся даже в таком пьяном виде. Стоять на ногах он уже не мог, и оставалось либо рухнуть около жилья на мёрзлую землю и замёрзнуть насмерть, либо потревожить казённое место, чтобы найти там хоть какую-то крышу.
Марко на четвереньках вполз по скользким ступеням на просторное крыльцо и толкнул дверь. Она легко отворилась. Марко переполз через высокий порог в тёмные сени, где хоть не было ледяного ветра. Он долго шарил по холодному полу, пока озябшими руками не нашёл дверь в тёплую избу. Прислонившись к двери у самого порога, Марко чуял тело, которым несло из широкой щели. Уцепившись за дверь всеми своими окоченелыми пальцами, он изо всех сил рванул её. Но дверь не открылась. Только лязгнул амбарный замок да какой-то мусор посыпался сверху ему на голову. Тогда и почувствовал несчастный гуляка сильные приступы рвоты. Его вывернуло наизнанку, но зато сразу стало легче.
В следующее мгновение Марко накрепко уснул.
Проснулся Марк Алексеевич от пинка в бок. Над ним стоял председатель сельсовета и рядом уборщица.
«Ну, вставай! Ишь, развалился! Да ещё нагадил вокруг! Вонища — не продохнуть. Допрыгался, сукин сын!» — бранился председатель. А почти недвижимый, замёрзший Марко, только теперь осознал где он и в каком виде.
Еле поднявшись, он собрался идти домой. Зубы колотило, как в лихорадке. Он попросил уборщицу замести недобрые следы вчерашней гульбы. Но председатель не дал. Он только сказал грозно: «Пошёл вон!» А сам долго крутил ручку телефона и вызывал кого-то из начальства. Просил приехать как можно скорее, «пока улики целы». Марко все это слышал. И только теперь понял, как плохи его дела. Так плохи, что хуже не бывает. Его, замёрзшего за ночь, аж в жар бросило.
Через день Марка Алексеевича арестовали. Те же самые с наганами, которые приезжали отбирать сено.
Его жена, моя крестная — тётя Оля, кричала и причитала на всю деревню, повторяя сквозь рыдания одни и те же слова: «За что, за что, за что...?»
«Ну, кончай нюни распускать! Прекрати выть! Народ подумает, что тебя тут режут. А за что — небось, сама знаешь. Мужик твой, как был подкулачником, так и остался. Да ещё в сельсовете нагадил. Советскую власть осквернил. Вот за это самое и будет ответ держать по всей строгости закона» — пояснил тот из приехавших, который командовал и, видно, был самым главным.
Арестованного увезли, а тётя Оля со своей матерью бабой Малашкой ещё долго стояли на улице и тихо плакали.
Не первый раз забирали Марка Алексеевича. Часто бранило его начальство за «уклонение от общественных работ» и называло «кулацким отродьем». Марко переживал, обижался, но терпел, когда трезвый.
Раньше тётя Оля чувствовала каким-то своим «нутряным чутьём», что мужик обязательно вернётся. Да и разумом понимала — нет за ним никакой вины. Ни в какие «подкулачники» она не верила и даже слова такого не знала. Все беды мужика своего она видела в том, что выпивал частенько «и сильно дурел от самогонки». И вправду, всегда мирный, покладистый, Марко, зверел от первого стакана. Так буянил, что хоть верёвками вяжи. И все время, как выпьет лишнего, крыл матюгами начальство и советскую власть. Хотя «осквернять» её Марко не собирался. «Налил зенки сивухой, до блевотины нажрался — вот и вся его провинность» — говорила потом с досадой тётя Оля. Но она сразу поняла, что теперь Марко не вернётся.
Конечно, скоро грянула война. Она перемолола всех деревенских мужиков. Но тёте Оле от этого не было легче. Другие вдовы хоть похоронки получили. Она ничего — ни одной казённой бумажки.
Больше полсотни лет ждала — до самой своей смерти. Так и умерла, не дождавшись никакой весточки.
Казённая бумага пришла позже. Шестьдесят лет спустя. В той бумаге сообщалось: «Посмертно реабилитирован».
Не слыхивала такого слова тётя Оля. Но наверняка смекнула бы в чем его суть. Не виноватый — её Марко. И без казённой бумажки знала об этом несчастная вдова.

* * *

Зима наступила сразу, без всяких приготовлений. Река, давно заполненная шугой, замёрзла как-то нехорошо, словно покрылась не льдом, а коростой.
В колхозе, как обычно зимой, молотили и веяли рожь, мяли и трепали лен, подвозили по санному пути с дальних лядин сено к коровникам и конюшням.
А по деревенским избам пошли сапожники.
Так издавна повелось, что заказать шубу или валенки, шли к портному или шаповалу на дом. Но сапожники сами обходили деревенские избы. Некоторые привыкали к хозяевам и навещали из года-в-год. Таким не было нужды объяснять, что и как надо делать. Они сами все знали. Только снимая очередной раз мерку у ребятишек, громко удивлялись: «Ишь ты, как подрос стервец! Теперь что тебе, что мамке — на одну колодку можно шить».
К приходу сапожника долго и основательно готовились. Припасали выделанные кожи, пласты бересты для стелек и задников, крепкие суровые нитки для дратвы. Иногда отец даже пилил от сухого берёзового чурбака несколько твёрдых «колёсиков» на шпильки.
Обустраивали сапожнику и удобное место напротив окна, чтобы дневной свет падал в достатке. А на вечера запасались хорошей десятилинейной лампой со стеклом.
Копили к его приходу сытную скоромную еду.
Трудился сапожник с раннего утра до позднего вечера. И харч ему полагался густой, наваристый. Поэтому хозяева боялись на время его работы угодить под Великий пост: скоромиться в это время грех, а кормить сапожника требовалось жирно. Чтобы не искушать судьбу, выбирали время как раз между Рождественским и Великим постами. Тогда и шились сапоги да полусапожки.
Давно знакомый мастер, который приходил каждую зиму, становился, можно сказать, членом семьи. И ел он за общим столом, и спал на полу вместе со всеми вповалку.
Даже в «скоромные» дни не всегда у нас дома варили жирные щи да мясо. Часто обходились постным супом, картошкой с молоком и разными кашами. Но когда поселялся сапожник, на четыре-пять недель для всех устраивалось сплошное заговенье. Каждый день готовился большой чугун жирного супа либо щей; если варили кашу, то со шкварками; делали много холодца.
По субботам топили баню и потом допоздна сидели за самоваром, тихо беседуя.
Возвратившись со школы и наскоро перекусив, я любил смотреть на работу сапожника. «Чего ты липнешь к человеку? Делал бы лучше уроки». — ворчала бабушка. А мне тут было интереснее, чем смотреть в давно поднадоевшие книжки. Тут я видел, как вроде бы из бесформенных кусков разной кожи возникают красивые сапожки. Я видел мастера за разной работой. Видел, как ловко и споро творят его сильные натруженные руки.
Первым делом он готовил все подручные средства. Из отпиленных отцом берёзовых «колёсиков» длинным ножом щепал узкие тонкие пластины, заострял их с одной стороны и затем точными резкими движениями ножа рубил шпильки. Они получались одинаковыми, как будто делал не человек, а хитроумная машина.
Потом кроил кожу. Острым блестящим ножом вырезались полукружья головок и задники. Следом из бересты кроилась подкладка под стельку и под задник, а затем сама стелька. В последнюю очередь из толстой и прочной кожи выкраивалась подошва.
Заранее подобранные по размеру и фасону колодки, служили основой для сборки отдельных частей сапога.
Вначале носок колодки как бы обворачивался сверху выкроенной из мягкого хрома головкой будущего сапога. Чуть присборивая снизу податливую кожу, сапожник временно крепил её мелкими гвоздиками. Следом, вставив для твёрдости пластину из бересты, крепил к колодке задник. Потом брался за нижнюю часть сапога. Прибивал к колодке прочную подкладку из бересты и стельку из жёсткой кожи. И тут же приговаривал: «Хорошие сапожки будут, со скрипом!»
В последнюю очередь прибивалась подошва из самой твёрдой и прочной кожи. Двумя пальцами левой руки сапожник брал из жестянки шпильки, накалывал шильцем кожу у края колодки и одним ударом молотка вгонял шпильки в подошву. Я не видел, чтобы у него сломалась хоть одна шпилька. Получался аккуратный ровный рядок по краю подошвы. «Как на картинке» — изредка хвалила сапожника бабушка.
Отдельная работа — шить голенища. Тут гвоздиками да шпильками ничего не сделаешь. Нужна дратва. Сапожник сучил её из суровых ниток. Но это полдела. Самое мудрёное — вставить щетину. Я допытывался, как это делается, а ответ слышал простой — «Уметь надо!»
Свитую дратву сапожник несколько раз пропускал через свои шершавые ладони, приглаживая занозинки, которые иногда попадались в льняных нитках. Потом, смачно плюнув на пальцы, он распушал концы дратвы, постепенно утоньшая их и сводя на нет. Тут же бралась щетина, расщеплялась ножом надвое с тупой стороны и вплеталась в утончённые концы дратвы. Получалось что-то похожее на нитку с иголками на концах. Затем дратва натиралась варом, становилась чёрная, липкая и скрипучая. Чтобы она стала скользкой, легче продёргивалась сквозь кожу при шитье, дратву требовалось хорошо отполировать воском.
Такой дратвой сшивались голенища, поднаряд и пришивалось все это к передней части каждого сапога. Долгая и кропотливая это работа. Тонким чуть гнутым шильцем накалывалось отверстие в коже, потом слева вставлялась одна щетинка, а затем, ей навстречу, другая. Вытащив дратву по обе стороны от сшиваемых деталей, сапожник наматывал её концы на свои жилистые ладони, и туго затягивал очередной стежок. При этом он широко разводил руки и, как бы невзначай, слегка укалывал меня, сидящего рядом, щетинкой в бок. И всегда приговаривал: «Сиди — сиди, ты мне не мешаешь...» А сам ехидно улыбался. Я отодвигался немножко, но при следующем стежке все повторялось. И широкая улыбка расплывалась по доброму лицу сапожника. Я без слов понимал, что не мешаю ему, что у нас просто такая игра. Она — с разными коленцами — могла продолжаться целый вечер. Потому и нравилось мне крутиться-вертеться возле сапожника. В зимние каникулы я просиживал рядом целые дни.
Кончилось все, когда я заболел. Очень сильно заболел.
У нас в деревне знали только две болезни и лечились только от двух хворей: «от простуды» и «от живота». Никаких докторов не искали, лечились сами.
От простуды делали жжёнку. Плавили кусок сахара. Его огненные капли с гулким шипением падали в первач, растворяясь там и окрашивая самогон в густой коричневый цвет. Это огненное снадобье пили по столовой ложке на ночь, запивая чаем с мёдом, настоянном на сушёной малине.
От живота пользовались сухой черникой. её запаривали в кипятке, давали настояться и пили понемногу до тех пор, пока не полегчает.
У меня живот не болел. Ни с того, ни с сего, — начался сильный жар. Бабушка Лукерья ходила вокруг, причитая: «Что же это за наказание Божье? Как в огне горит малец». Она сразу поняла, что дела мои плохи, что домашними средствами тут не поможешь.
Когда на следующий день добавился затяжной кашель, разрывающий грудь, все решили, что я где-то сильно простудился. И лечили старыми испытанными способами: делали примочки на лоб, поили горячим чаем с мёдом и малиной.
Ничего не помогало. Жар не проходил. Я не поднимался с постели. Удушливый кашель отнимал остатки сил. Мама и бабушка не отходили от меня круглые сутки. Поили клюквенным морсом, меняли влажные повязки на лбу, укрывали тулупом, пытаясь унять лихорадку.
Отец твердил, что надо ехать за доктором. Уже собрался идти к председателю на поклон — просить лошадь. И тут, как назло, разыгралась метель.
«Снегу намело по пояс, до хлева не добраться. Пока не промнут дорогу, ни о каком докторе и думать нечего» — сетовал отец.
А бабушка все молилась Богу. Она зажигала лампадку и часами стояла на коленях перед иконами Николая Угодника и Одигитрии Божьей Матери. Молила Всевышнего, чтобы смилостивился и помог избавиться мне от всех бед и напастей. Вечерами, впотьмах, она садилась рядом со мной, гладила по жаркой голове и тихо шептала молитвы, утирая слезы головным платком. Видно она понимала всю тяжесть болезни и сильно страдала от этого. Мне было жаль бабушку. Хотелось утешить её, успокоить, сказать, что скоро поправлюсь и пойду в школу. Но я не мог сказать ни слова.
Как-то в одно утро мама подошла ко мне, сказала, что метель утихла, что на улице выглянуло солнышко, и что теперь отец возьмёт лошадь и поедет за доктором. Потом она будто споткнулась и стала звать бабушку. Они вдвоём задрали мою рубашку на животе, охали, плакали, а я не знал в чем дело. Казалось, они чего-то испугались. Только глянув на свои руки, все в красных волдырях, я понял, отчего они так растревожились.
Отец побежал к председателю. На ходу крикнул: «Не даст лошадь по-доброму, возьму силком».
«Сам даст, не такой он нелюдь, чтобы ребёнка хворью уморить» — успокоила вдогонку бабушка.
Фельдшерицу привезли на другой день. Сняв белый полушубок, она ледяными руками потрогала лоб, посмотрела под рубашкой живот и долго слушала через трубочку то со стороны груди, то со спины. И все молча, чуть фыркая простуженным носом.
В это время я с удивлением заметил, что тётя доктор — совсем молодая девушка с круглым личиком, окаймлённым белыми кудряшками волос. Ещё я почуял, что от неё очень приятно пахнет духами.
Послушав через трубочку мои внутренности, фельдшерица принесла порошок, высыпала в рот, дала запить водой из стакана и сказала, что такие порошки придётся пить каждый день по три штуки. Увидев, как я сморщился, велела потерпеть и пообещала, что следующее лекарство будет вкуснее.
Она не обманула. После кисло-горьких порошков, «Капли Датского короля» показались лакомством. Именно это лекарство оставила докторша напоследок. Его запах показался мне знакомым. Я вспомнил чай из разных трав, которым поила бабушка. Запах почти тот же. «Значит и бабушка может быть лекарем» — подумал я. А ещё подумал, что от такого вкусного лекарства я обязательно должен поправиться.
Но на поправку дело пошло не скоро. Я провалялся не только все зимние каникулы, но и половину третьей четверти. Как-то бабушка попробовала проводить меня к окошку. Давно просился хоть посмотреть на улицу через стекло. Но и это не удалось. Я упал на первом же шаге и сильно ушиб коленки. Ноги не держали.
Я стал расспрашивать — что же это за болезнь, от которой не только тело покрылось коростой, но и отнялись ноги. Тогда и узнал, что болезней случилось сразу две — корь и коклюш. Так разом они бывают крайне редко. «Уж если стряслась такая напасть, то не проходит бесследно. Докторша не зря предупредила — надо набраться терпения» — внушала мне мама.
Отнявшиеся ноги вылечила мне бабушка с помощью только ей известных целебных трав, запариваемых кипятком. Лечила долго.
Много лет спустя, уже после войны, опять одолела меня хворь, опять обезножил. И бабушке пришлось ещё раз, как она говорила, поднимать меня на ноги.
А тогда — зимой сорок первого года — большой радостью для меня стали первые шаги по избе. Эти шаги помогли сделать новые, недавно принесённые от шаповала, валенки. «В такие ноги не подвернутся. Ходишь, как на ходулях» — шутила бабушка.
Особенно запомнился тот день, когда я сам, держась за стенки, дошагал к окну. Присев на лавочку, я сквозь заиндевелое стекло, немножко отогретое ладонями, рассматривал улицу, как будто вижу её впервые. И красногрудые снегири на плетне, и редкие подводы, и знакомые ребята с саночками, пробегавшие мимо — все радовало меня. Очень хотелось самому к ребятам. Надоело домашнее заточение. Даже слезы наворачивались на глазах от тоски и бессилия.
В школу я пошёл уже после весенних каникул, когда на солнцепёке появились первые про-талины. Из-за болезни пришлось пропустить всю третью четверть. Почти пять вёрст до школы первые разы после болезни одолевал тяжело, чуть не плача от боли в суставах. Ребята, если видели, что я притомился, всегда ждали, не бросали одного. Потом постепенно привык, втянулся.
За первое полугодие Давид Семёнович выставил мне оценки «Отлично». После болезни спрашивал по всем предметам отдельно. И остался доволен. Дома то отец, то мама частенько устраивали для меня настоящие уроки. И хоть много пропустил я школьных занятий, но отвечал вровень со всеми в классе, а по чтению учитель особенно похвалил. И не зря. За время болезни я прочитал неизвестно откуда взятую толстую потрёпанную книгу «Дети капитана Гранта». После неё школьный учебник, который назывался «Книга для чтения» — под редакцией Фортунатова, я читал бегло, как выученный наизусть.
В ту весну последнего предвоенного учебного года, Давид Семёнович изредка заводил разговор про войну. Он говорил не о закончившейся финской, а о надвигающейся большой войне, которая уже второй год бушует в Европе и может перекинуться на нашу страну.
Вряд ли кто из учеников понял тогда истинный смысл слов учителя. Не думаю, что кто-нибудь из нас испугался. Ведь мы не знали, что такое война. Не знали, какое горе она несёт всем нам. Поэтому слушали учителя в пол-уха. Больше смотрели в окно. Хотелось скорее на улицу, где сияло солнце и царила весна.
Когда учитель начал читать стихотворение из какой-то газеты, класс притих. Оно тоже про войну.
В бою встретились двое
Чужой солдат и наш.
Чужой схватил винтовку,
Сразиться он готов.
А наш солдат-миролюбец спокойно говорит ему.
Постой, постой, товарищ,
Винтовку опусти.
Ты не врага встречаешь,
А друга встретил ты.
Такой же я рабочий,
Как твой отец и брат.
Кто нас поссорить хочет,
На тех направь заряд.
На тех направь оружие,
Кто сам затеял бой.
И твой сынишка будет,
Свободен, как и мой.
Потом, многие годы спустя, все узнали, какую цену пришлось заплатить нашим бойцам, нашим воинам за ложную, фальшивую установку на братание.
Говорили тогда о шпионах и диверсантах, которых «коварный враг» пытается заслать к нам, чтобы навредить Советской стране.
Но Давид Семёнович объяснил, что граница у нас «на замке». Об этом слагали песни и писали стихи. Запомнились несколько строк из стихотворения о пограничниках и границе, которое прочитал учитель.
Стоял полковник молодой,
В дверях стоял конвой.
И человек стоял чужой — Мы знаем, кто такой.
Есть в пограничной полосе Неписаный закон.
Мы знаем все, мы знаем все,
Кто я, кто ты, кто он.
Потом Давид Семёнович рассказал о знаменитом пограничнике — Никите Карацюпе, который выследил и поймал несметное число шпионов, а сам остался цел и невредим.
Может быть, из-за рассказов о пограничниках так живо и надолго запомнился этот последний урок последнего предвоенного учебного года.

* * *

Несмотря на долгую болезнь, второй класс я закончил с «Похвальной грамотой». Впереди ждало лето, каникулы. Мы радовались теплу, солнцу, предстоящей вольной жизни.
Никто тогда не знал, чем обернётся для нас лето сорок первого года. Но тогда никто и не думал даже о недалёком будущем. Все жили сегодняшним днём.
В конце мая установилась жаркая сухая погода. Целые дни мы проводили на речке. Тучи слепней гудели в воздухе. Они жалили не хуже пчёл.
Коров в такую жару пасли только рано утром и вечером — перед закатом солнца. Остальное время они стояли в хлеве.
Каждый раз, как я уходил на речку, бабушка напоминала: «Возьми мешок и нарви травы для коровы. Она в поле не наедается и дома хоть стены гложи. А у коровы молочко на языке».
По низким берегам речки, заросшей кустами, я щипал сочную траву и мягкие верхушки ствольняка. Иногда помогали ребята, но чаще приходилось трудиться одному, царапая о сучьи босые ноги. Не любил я такую работу, но раз бабушка велела, делал безропотно.
Домой приходил проголодавшийся, еле волоча тяжёлый мешок с травой. Бабушка приветливо встречала меня, хвалила и всегда приговаривала: «Теперь Пестреха съест твою траву, а тебе молочка даст побольше; она сытая и ты сытым будешь». Потом она кормила меня скоромным супом и крошенкой из холодного молока со свежим душистым хлебом.
Жара не спадала целую неделю. Даже ночами в избе казалось душно, как в бане. Донимали комары. Только в сенях под пологом и комаров не было, и немного чувствовалась прохлада.
В то утро я, перекусив картофельной запеканкой с молоком, как всегда собрался на речку. Выбежав на улицу, огляделся вокруг — не поджидают ли ребята. Но улица оказалась необычно пустой, безлюдной. Жаркое солнце уже поднялось высоко и палило нещадно. И ни ветринки.
Из дому вышла бабушка с маленьким ведёрком и стала звать куриц, собираясь их покормить. «Иди сюда, глянь-ка что делается!» — позвала она, показывая на небо. Я поднял голову и увидел огромную тучу, наползающую с запада. «Быть грозе! — сказала бабушка — Неспроста такая жарища и тишь». Она велела закрыть все окна и двери, а нам никому не выходить из дома.
Туча медленно надвигалась прямо на нас, постепенно закрывая небо, словно черным зонтом. Ни единого звука вокруг. Как будто все живое попряталось и притаилось, в ожидании чего-то страшного. Скоро на улице стало темно, как в сумерки.
Мы сидели дома в углу у печки. Казалось вот-вот должно что-то произойти.
И точно — произошло. Сверкнула молния такой ослепительной мощи, как будто вся изба вспыхнула изнутри. А через миг ударил гром, от которого вздрогнула, встрепенулась наша ветхая хоромина. За первой вспышкой, пошли следующие, такой же силы. Я заглянул в окно и в ужасе отпрянул назад. Показалось, что все небо сплошь объято пламенем. Но больше пламени испугал меня порыв ветра, от которого чуть не вылетели стекла. И сразу хлынул дождь. Не дождь, а ливень, да ещё с градом. Изба скрипела и трещала, как будто её кто-то громадный и бешеный пытался сейчас же разнести в клочья. И все-таки она защищала нас. Бабушка молила Бога, чтобы он не дал бесовским силам разрушить наше жилище.
А дождь хлестал по окнам и косые его струи, проникнув сквозь латаные стекла, залили подоконники и расплылись лужами на полу. Но крыша над домом ещё сдерживала потоки воды.
Бабушка выглянула в сени и охнула. «Там потоп. Все залито. И твоя кровать тоже», — сообщила она. В сени я выйти не мог. Там низвергались откуда-то сверху настоящие водопады. Как будто крыши не было вовсе.
Отец пришёл с работы мокрый и продрогший. Он сообщил, что градом побило картошку и овощные грядки. Но все-таки утешил маму с бабушкой: «Град прошёл узкой полосой. Нашу усадьбу задел только краем. Картошка и грядки поправятся. Вот рожь полегла. Но, может быть, и она поднимется. Ещё не успела выколоситься, небось, выживет».
Потом он рассказал, что в конце деревни и свои поля и колхозную рожь — выбило начисто, в грязь превратило.
Ветер утих, а дождь лил всю ночь. Моросил он и на следующий день. Перестал ближе к вечеру. Потом все вокруг затянуло белым густым туманом.
Солнце выглянуло ещё через день. И нас снова потянуло к реке.
Но мы не узнали свою маленькую и обычно спокойную речку Сережу. Она вышла из берегов, как в весеннее половодье, заполнив мутной жёлтой водой низкие места поймы.
Когда подсохла земля на пригорках и начала спадать вода, стало понятно, что натворила река. Зелёные заливные луга с цветущими травами, которые ждали косарей, превратились в грязно-коричневую жижу, доходившую местами до щиколоток. От сочных высоких трав, остались маленькие островки, которые не успела затопить разлившаяся река. Нанесённый липкий ил скоро подсох и покрылся твёрдой коркой. «Через такой панцирь не пробьётся ни травинка» — потом с грустью говорил отец. А председатель тужил, что колхозное стадо опять останется без кормов. Тогда он не мог знать, что колхозного стада не будет, и никакие корма ему не понадобятся. Но, коль погибли лучшие пойменные угодья, гнал мужиков на дальние лесные покосы. И правильно делал. Это сено, заготовленное в последние предвоенные дни, потом спасло от бескормицы свою скотину, имевшуюся в каждом крестьянском дворе.
Река медленно входила в берега. Пляжи долго оставались затопленными, берега — грязными, неуютными. а вода — холодной, как осенью. В такой воде не только купаться, побродить и то боязно. Поэтому мы с ребятами больше были дома, либо ходили в лес за первой земляникой.
У мамы свои заботы. В магазине кончались многие продукты, а главное — курево. Табаку не осталось совсем. Мужики стали разбирать даже папиросы, которые гораздо дороже и в другое время залёживались на прилавке.
Из района обещали отправить несколько подвод с кладью, как только можно будет переехать реку вброд. Потому что единственный мост снесло, а других переправ не было. На днях бригадир переезжал реку верхом. Он сказал, что лошади по брюхо, а телегу зальёт и может снести быстрым течением. Сказал, что собирается звонить в район по своим делам. Заодно скажет, чтобы повременили с отправкой товара.
Ждала мама кладь несколько дней. Наконец дождалась. Уже вечерело, когда небольшой скрипучий обоз подошёл к магазину. По растерянному виду извозчиков она поняла — в дороге что-то случилось.
— Я ж говорил — надо ещё день-два подождать. А начальство силком выгнало. Мол, мужики тут волком воют без курева. Поддались, поехали. А вода-то ещё большая. Чуть самих не унесло на быстрине. Товар весь замочили. Теперь мы виноватые. А мы разве могли перечить начальству — оправдывался извозчик, который расписался за товар и считался старшим.
— Остальное то постепенно высохнет, разберут люди. А что делать с куревом — не знаю... — ответил отец, помогавший разгружать телеги.
— Тоже сушить, другого не придумаешь — твёрдо заявил возчик.
— Табак ещё можно высушить. А как сушить папиросы? Да и станут ли мужики брать подмоченное курево? — с сомнением сказал отец.
— Станут, куда денутся. Другого все — равно нету. Первое время пофыркают недовольно, поворчат, а потом привыкнут. Не платить же за подмоченный товар нам либо твоей жёнке— продавщице? У нас таких денег нет, и не будет. Так что хочешь — не хочешь придётся сушить. — как о неизбежном высказался ещё один возчик.
— Придётся бабку гнать с печки, а туда раскладывать для сушки курево. Ящики с табаком и папиросами не выгружайте. Повезём к нам домой — распорядился отец.
Наша изба превратилась в табачный склад. Папиросы и табак сушили на печке, а потом отец разложил открытые пачки на специальных настилах из досок, которые он соорудил на чердаке. Там все досушивалось, продуваемое сквозняком. Мне запомнились некоторые картинки на пачках папирос: «Звёздочка» — с мотоциклом красного цвета, «Беломорканал» — с сохранившимся до сих пор рисунком, дешёвые папиросы «Норд» для колхозников и пухлые пачки с грозным названием «Пушки». Эти стоили дорого и раскупались местным начальством да приезжими из района.
Я до поры-до времени обращал внимание только на картинки, а сами папиросы никакого интереса не вызывали. Хотя табачный запах иногда нравился. Когда отец, раскурив толстые «Пушки», умело выпускал кольца сизого дыма, я с удовольствием ловил носом аромат хороших папирос. Но все это казалось игрой.
Скоро произошло событие, переменившее отношение к папиросам.
К нам в деревню прислали нового начальника лесопункта. Приехал высокий молодой мужчина по фамилии Серебряков. Красивый, смуглый, по-городскому одетый в дорогой костюм темно-синего цвета и белую рубашку с галстуком, он уже своим видом привлёк внимание односельчан.
А работники лесопункта удивились добрым обхождением нового начальника с простым людом. Ведь прежний, как говорили, всех подряд крыл матом. По делу и без дела. Да частенько от него уже с утра несло, как от винной бочки. И сняли его за пьянство. Хотя считался человеком твёрдым, толковым и хорошим хозяином. Только вот подвело винцо...
Новый начальник первым делом созвал общее собрание. Говорил тихо, почти шёпотом. Но его слушали и слышали. Даже стоявшие у двери. В тесном помещении лесопункта, битком набитом людьми, пока выступал начальник — никто не посмел шелохнуться.
Говорил Серебряков про то, как обустроить лесосеку, чтобы и работалось легко, и лесу стране дать как можно больше. Сообщил, что в дело теперь пойдёт всякий лес: и строевой на дома, и тонкомер на рудстойку, и берёза — на ружейную болванку. Он добавил, что скоро понадобится много винтовок и для каждой нужен приклад, который как раз и делается из ружболванки.
Все это Серебряков объяснял просто, ненавязчиво, как будто советуясь с лесорубами. Потом объявил, что теперь все получат новые лучковые пилы, которые раньше выдавали только стахановцам. И пообещал постоянную работу пилостава: он по мере надобности будет править не только пилы, но и топоры.
Больше всего лесорубы обрадовались словам начальника о том, что на каждой делянке он организует горячее котловое питание за казённый счёт. Удивлялись мужики — откуда это все у него? По виду вроде городской, а с понятием. Сообразил, что на куске хлеба всухомятку много леса не заготовишь. И зарплату пообещал прибавить. Правда, пообещал хитро: мол, я сделаю все для того, чтобы каждому хорошо и ловко работалось. «Вы лесу заготовите вдвое больше, чем сейчас, и зарплата вдвое поднимется». Намекнул — даром денег не даст, а хорошая работа и оплачиваться будет хорошо.
Разошлись лесорубы с бодрым настроением. Понравился новый начальник. Но нашёлся один мужичек, который ехидно заметил на выходе: «Хорошо поёт, да где-то сядет». Имея в виду — говорит складно, а как будет в деле — посмотрим.
Первым — самым видным — делом нового начальника, перевернувшим весь уклад жизни нашей деревни, стало кино. Оно пришло к нам неожиданно и бесшумно. Точнее сказать, не пришло, а приехало откуда-то из района на утомлённой дальней дорогой рыжей кобыле. Это потом каждый приезд кинопередвижки будет сопровождаться радостным криком ребятишек:
«Кино привезли! Кино привезли!» А первый раз киномеханик подъехал к конторе лесопункта тихо, почти никем не замеченный. Только скрип немазаных колёс старой телеги, привлёк внимание редких прохожих. Но никто не знал, что это за повозка, и по какой надобности она подъехала к конторе.
Раньше про кино у нас мало кто слышал, а своими глазами его не видел ни единый человек в деревне. Стоило посмотреть раз, и приезд кинопередвижки стали ждать, как престольного праздника. Даже время в деревне теперь считали от кино до кино. К примеру, не говорили, что пожинки в этом году справили на Спас, а речь вели о последнем снопе, связанном в тот день, когда в конторе «крутили Чапаева».
О дне, когда привезут кино, знали заранее. С позволения начальника, рабочие лесопункта в этот день кончали пораньше. Колхозники тоже, не глядя на страдную пору, спешили вернуться с полей. И бригадир никому не перечил. Раньше обычного, задолго до заката солнца, пригоняли коров, чтобы хозяйки успели их подоить до начала кино.
Раньше всех, ещё до приезда киномеханика, у конторы лесопункта собирались деревенская ребята. Мы первые узнали незнакомое раньше слово «аппаратура». Мужики гораздо позже стали вставлять при разговоре это слово к месту и не к месту. Нам же киномеханик поручал заносить в контору мелкие подъёмные части этой самой аппаратуры и объяснял, что для чего. Затем он давал команду: «Подготовить зал!».
Как только конторские служащие убирали свои бумаги, все столы сдвигались к одной стенке и на них потом киномеханик ставил свою аппаратуру. На противоположную стенку вешали простыню, которую киномеханик называл незнакомым словом «экран». Затем наша команда расставляла рядами стулья, скамейки, табуретки и подручные предметы, на которых можно сидеть. За такую работу киномеханик называл нас помощниками и разрешал смотреть кино бесплатно. С малолеток из соседних деревень он брал по пятачку, а с взрослых по двадцать копеек. Но не со всех. Каждый раз отбирались трое здоровых парней, которым он поручал «крутить динамо». Крутили по очереди с небольшими передышками на время, когда меняли части. Работёнка не очень тяжёлая, но долгая. Зато они тоже смотрели кино бесплатно. Только после войны киномеханик стал приезжать со своим движком, который тарахтел на улице, а в конторе между частями загоралась яркая электрическая лампочка. А теперь электричество вырабатывали трое дюжих ребят.
Кино пускали после того, как начинало смеркаться. И то не сразу. Иногда уже начнут крутить динамку, а из темноты раздаётся крик: «Стойте, баба Марья ещё не успела корову подоить!» Или: «Дед Семён ещё, слышно, косу бьёт, а он страсть как хотел поглядеть кино». И ждали, пока придут дед с бабой либо кто-то из припозднившихся мужиков-лесорубов.
Пока шло кино, народ сидел тихо, почти беззвучно. Только глядя жалостливые сцены, некоторые женщины хлюпали носами и вытирались платками либо подолами широких сарафанов.
Если кино сильно нравилось, просили киномеханика показать его ещё раз. И он показывал, стараясь уважить народ. По домам расходились, когда начинало светать.
Иногда механик привозил по два кинофильма. Узнав об этом после окончания первого, люди просили заодно показать и второй, а плату обещали принести назавтра. Но денег у большинства сельчан не было. Поэтому несли киномеханику кто пару яичек, кто ком масла, кто жбан парного молока. Механик брал. У него даже посуда водилась для такого случая. Но механику «спускали план». И чтобы «дотянуть до плана» ему приходилось недобранные пятаки да двугривенные вносить в кассу из собственного кармана. Так он платил за приношения сельчан. Все были довольны.

* * *

В бывшем “кулацком” доме рядом с конторой лесопункта спешно отделывалось помещение под квартиру начальника. В ближайшее время он собирался перевезти семью.
Скоро наша компания пополнилась новеньким — в деревне появился Алька Серебряков — сын начальника.
Он сильно отличался от любого из нас: и обличьем, и повадками, и “городским” разговором. Знакомство с Алькой началось на лужайке перед конторой лесопункта. Мы небольшой толпой шли к реке. У самой тропинки заметили рослого мальчугана, который в одних трусах лежал на сером байковом одеяле и читал толстую книгу. Увидев нас, он приподнялся на локоть и весело крикнул: «Ну что, ребята, купаться вздумали!? Зря! Я недавно с реки. Вода там все ещё мутная и холодная. Так что садитесь сюда (показал на одеяло), будем знакомиться. Зовут меня Альберт, а попросту Алька. Фамилия — Серебряков. Папаша мой тут лесопункт на ноги ставит, а я лежу да загораю».
— Куда тебе загорать? И так весь чёрный — почти хором ответили мы.
— Загар для здоровья полезен, он силы придаёт.
— Ну и где твои силы? — спросил я.
— Иди, посмотри. Это бицепсы. И везде так. — Алька стал играть буграми своих телес на руках, ногах, животе.
— А кто такие бицепсы? — спросил Колька Иванов.
— Вот они. пощупай. — и Алька показал свою голую руку, вздувшуюся выше локтя крупным пузырём.
Колька пощупал и негромко сказал: «Как камень». Потом стал щупать свою руку. Но там вместо «камня» нашёл мякоть. Мы все разом стали искать у себя бицепсы, но не нашёл никто.
Алька, хихикнув, подзадорил: «Загорать надо. И физкультурой заниматься. Я мигом научу, как это делается. А сейчас снимайте быстро рубахи и ложитесь рядом, пока солнце светит».
Командирский тон Альки никого особенно не задел. Но потихоньку, нехотя все сняли рубахи и улеглись на тёплое пушистое одеяло.
У нас в деревне никто нарочно не загорал. Купались, конечно, голыми и сколько-то солнца попадало на кожу. Мужики на покосе закатывали рукава рубашек и у них к концу сенокоса руки по локти становились черными. Но чтобы лежать на солнце только для загара — такого не бывало.
Теперь Алька уложил всех на своё одеяло и заставил загорать. Говорит что полезно.
Подул холодный ветерок, и наши телеса покрылись «гусиной кожей».
«Ничего, привыкните. И холода бояться не будете, и загорите, как я». — утешал Алька. Потом он отодвинулся на край одеяла и задорно крикнул: «А ну, вставайте! Подойдите кто-нибудь поближе. Сейчас фокус покажу».
Подошёл Мишка Афоничев. Он единственный, кто нащупал у себя зачатки бицепсов. К тому же Мишка был ростом с Альку и считался пацаном не робкого десятка. Вот и вызвался он на игру «в фокус».
Алька лежал на спине, раскинув в стороны руки и ноги. Самодовольно улыбаясь, он сказал Мишке:
— Теперь попробуй мне стать на живот.
— Так я ж тебе все кишки выдавлю — прошипел Мишка.
— А ты не бойся, становись двумя ногами. Увидишь, что моим кишкам никакого вреда не будет.
Мишка подошёл вплотную, поставил на живот Альки свою правую ногу, всю в «цыпках», и ощутил одубевшей подошвой, что у новенького тут тоже «бицепсы».
«Давай — давай — подбодрил Алька — ставь теперь вторую ногу и попробуй подпрыгнуть пару раз».
Мишка сделал все, как сказано. Прыгая, он вместо живота чуял пятками что-то похожее на тугой «арабский» мячик. Следом то же проделали остальные. Когда очередь дошла до Вальки Стенина, Мишка сказал: «Силен, бродяга! Но Валька все-таки тебе кишки выпустит».
Весил Валька, как двое любых из нас. И мощными кривыми ногами, похожими на клешни, лягался не хуже жеребёнка-стригуна. Мы подумали, что сейчас лопнет Алькино пузо. Но кончилось все благополучно. Тучный Валька, прыгнув на чужом животе несколько раз, споткнулся, чуть не упал и сказал удивлённо: «Во, сатана! У него там, в нутре видно жестянка подложена. Я здоровые доски ломал на растопку, а тут хоть бы что».
Так и познакомились мы с Алькой Серебряковым. Он уже успел закончить четвёртый класс, был старше любого из нас на год-два и выше ростом.
С первого дня Алька стал верховодить в нашей компании. Но не в старшинстве и росте тут дело. И даже не в силе бицепсов. А в том, что Алька все умел делать.
Он ловко орудовал большим складным ножом, острым, как бритва. С помощью Альки и этого ножа, я скоро научился мастерить настоящие луки из можжевельника и длинные стрелы.
Алька показал, как он с расстояния в десять шагов без промаха пробивает стрелой школьную тетрадку. С такого лука и я попал один раз. А раньше у нас делали луки из ивовых прутьев. Вместо стрел стругали короткие деревяшки, которые летели, кувыркаясь, и в цель не попадали. Алька научил делать стрелы с утолщёнными головками, да ещё и с жестяными наконечниками. Но, самое главное, мы сделали пулемёт с трещоткой. По виду, как настоящий «Максим» из кино. Потом каждый выстругал себе по рогатке. Резину где-то добыл Алька.
И пулемёт, и луки со стрелами, и рогатки делали неспроста. Алька сразу сказал: «Нечего, как маленьким, ковыряться в песке да мячик гонять. В войну играть будем!» И объявил себя командиром Красной Армии. Нашим противником — «главным фашистом» — он назначил Вальку Стенина. Тот сначала упирался, даже чуть не кинулся в драку. Потом согласился. Быть фашистским командиром Вальке показалось лучше, чем подчиняться «городскому выскочке».
«Воевать» решили возле кузницы, где небольшое болотце узкой ложбиной подходит вплотную к деревенским избам. По одну сторону ложбины «заняла позиции» Красная Армия, где верховодил Алька Серебряков, а по другую рыли настоящие окопы «немцы». Это затея Вальки Стенина. Прохаживаясь по бровке склона, он подгонял своих «солдат», как киношный генерал, объясняя, что в траншейках да окопчиках они вполне укроются от стрел «противника». Хорошо подготовился Валька. Всех снабдил рогатками и велел заготовить много камешков к ним. Очень хотелось Вальке проучить Серебрякова, хотелось намять ему бока.
Алька тоже не дремал. У него главным оружием считались луки со стрелами. Да ещё пулемёты. Они трещотками не могли повредить неприятелю, зато потом наделали много шуму. Однако Алька не стал ждать, когда нападут на нас. Он решил подкрасться по лесистой части болота к окопам «немцев» и ударить исподтишка.
Но получилось все не так. Валькины разведчики во — время заметили нас, пробирающихся гуськом среди редких сосен. Посыпался град камней из рогаток. В ответ мы выпустили свои стрелы из луков. А потом все превратилось в обычную потасовку. Не обошлось без разбитых носов и синяков на видных местах.
Чья взяла — сказать трудно. Но Алька, прохаживаясь между двумя уже притихшими ватагами, объяснял, что всегда и везде должна победить Красная Армия, а фашисты, даже если взаправду сунутся, будут разбиты. Никто не возражал. Хотя большинство наших ребят понятия не имело, кто такие фашисты и про Красную Армию знали не много больше.
Кончилось у нас примирением, а потом Алька объявил: «Все, ребята. Садитесь, перекур!»
И он на глазах изумлённой деревенской ребятни вынул из кармана новенькую непочатую пачку папирос «Звёздочка», совсем по-взрослому распечатал её, достал одну папиросу, подул в мундштук, потом сплющил его крест-на-крест, как это делал мой отец, и, чиркнув спичкой, закурил.
Табачный дым приятно щекотнул наши побитые носы. Все глядели на Альку, как на пришельца с другого мира. А он, небрежно развалясь на зелёном бугорке, предложил: «Ну, кто хочет курнуть?» В ответ ни звука. Тогда он сунул папиросу в рот Вальке со словами: «Затяниська разок, вдруг понравится».
Валька неумело потянул в себя дым, закашлялся и потом отплёвывался в кусты, размазывая по лицу слюни вперемешку со слезами.
К папироске приложились все по очереди. Но никто не мог вдохнуть в себя дым. Просто набирали его в рот и выпускали. «Эх, вы, мелюзга неучёная! Кто же так курит? Смотрите, как надо!» — и Алька, прикурив новую папиросу, выпустил несколько дымных колец, потом снова затянулся изо всех сил и, медленно выдыхая, стал выпускать дым через ноздри. Он выходил тонкими струйками, которым, казалось, не будет конца.
Чтобы хоть чем-то уязвить Альку, я с некоторым вызовом сообщил всем: «У нас дома такого добра навалом. По всему чердаку разложены на досках разные пачки. Есть и потолще этих. Называются “Пушки”. Правда, они подмокли, когда перевозили через реку. Но отец сказал, что на сквозняке скоро высохнут. Тогда их обратно в магазин отвезут».
Я сразу заметил, что разговор о папиросах на чердаке сильно заинтересовал Альку. Уже был не рад, что проговорился. «Как будто черт дернул за язык» — сказала бы моя бабушка.
Зато Алька оживился. «Надо будет сходить к тебе посмотреть товар» — нахально заявил он.
Около нашего дома Алька появился на следующий день. Подкараулил, каналья, когда родители уйдут на работу, а бабушка в хлев скотину кормить.
— Ты что, нарочно поджидал, когда дома никого не будет? — спросил я у Альки.
— Я просто уловил случай. Пошли, пока бабка твоя не вернулась. — торопил Алька.
По приставной лестнице мы быстро поднялись на чердак.
— Да тут целый воз будет. Во, покурим! — с удивлением и восторгом почти прокричал Алька.
— Ты не ори! — пытался я его урезонить — Тут и есть как раз воз. Только не надо зариться на чужое.
— Какое оно чужое, все общественное, — опять за своё Алька.
— Все магазинное! Да ещё больших денег стоит, — поправил я Альку словами мамы.
— Подумаешь, пару пачек возьмём — никто и не замет. Они тут не считанные.
— Как раз считанные, и все у мамы на подотчёте. Так что не тронь. Мама сказала, иначе у неё будет недостача, а денег платить нет.
Алька кругами заходил по чердаку, все вынюхивая и высматривая. Он присмотрел пачку «Пушек», схватил её у меня на глазах и сунул за пазуху.
В этот момент загремела посудой возвратившаяся из хлева бабушка. Мы кубарем скатились вниз по лестнице и успели незаметно прошмыгнуть на улицу.
Когда отошли от дома, Алька достал папиросы.
— Видишь, у меня глаз намётанный. Хоть впотьмах, но нашёл сухую пачку. Которые побывали в воде, суши не суши — того вкуса не будет. Подмоченные, они и есть подмоченные, с видом знатока утверждал Алька.
— Отец сказал: коль других нету, мужики и такие возьмут. Какая разница, что смолить.
— Разница есть. Но я тебе о другом хотел сказать. Если у матери обнаружится нехватка, деньги за папиросы я тебе верну. У меня есть свои собственные. Завтра приходи на речку. Там и попробуем толстые. Я таких тоже не куривал — признался Алька.
Назавтра у речки собрались ребята со всей деревни. Алька не просто угощал папиросами, а учил курить взатяг. Некоторые укурились до головной боли, до тошноты. Только окунувшись в холодной воде, медленно приходили в себя.
Я тоже попробовал затянуться. Не понравилось. Потом не мог откашляться. И осталась горечь во рту. Алька, увидев, как я морщусь, утешил: «Ничего, привыкнешь!»
Как ни печально, но пророчество Альки сбылось. Привык. Все привыкли. Скоро стали просить у Альки докурить. И я попросил однажды. Но Алька огрызнулся: «У самого дома полки ломятся от папирос, а ты тут еще попрошайничаешь! Взял бы дома — и делу конец. Если раньше не заметили пропажу, значит, не пересчитывали и пересчитывать не станут».
После этого разговора, под нажимом ребят, я изредка наведывался к полкам с папиросами и брал по пачке «Звёздочки». Потому что они гораздо дешевле «Пушки» и, значит, меньше урон магазину.
На улице опять стало жарко. Вода в речке прогрелась и заметно посветлела. Мы целыми днями купались и, как велел Алька, загорали нагишом, валяясь на горячем песке. Думали, что сразу прибавится у каждого силы и ловкости.
Одновременно, не зная того, губили здоровье, покуривая папиросы, которые я таскал с чердака. Получалось, что я воровал у родной матери. Но пересилить всех не мог. Теперь каждое утро зудели ребята, требуя очередную пачку. Я иногда отказывал, угрожая страшными карами, какие нас ждут, если о моих проделках узнает отец. Но компания хором внушала: «Бери, смело! Никто не заметит. Там этого добра хватит на колхоз».
Я всегда отнекивался, но все-таки убегал за папиросами «в последний раз».
Но вышло так, что эта пачка оказалась последней. Алька открывал её с особым шиком. Резким щелчком выбил из пачки сразу несколько папирос и раздал каждому по целой. Ребята удивились. Раньше мы выкуривали одну на всех и вроде бы хватало.
— Ты чего это расщедрился за чужой счёт? Учти, больше не принесу! — предупредил я Аль-
ку.
— Принесёшь, куда денешься! Да ты не бойся, война все спишет! — заявил он, нахально улыбаясь.
Тогда мы не поняли страшного смысла этих слов. Но я заметил, как Алька по-взрослому нахмурил брови. Мне стало ясно, что он знает какую-то тайну, но с нами не собирается делиться. Другие ребята вряд ли обратили внимание на эти слова Альки. Но настроение у всех упало. Домой расходились молча.

* * *

В середине июня Алька куда-то исчез. Собравшись, как обычно, у речки, мы обнаружили, что Альки нет. В деревне его тоже не было. Пропал, как в воду канул.
Вечером мужики у лесопункта судачили, что начальник прошлой ночью, на вызванной из района полуторке, отправил к бабушке «в безопасное место» Альку вместе с матерью. Выходило, что тут у нас — место опасное. Но этой опасности никто не замечал или многие делали вид, что не замечают.
Каждое утро бригадир давал наряды на работу. Толпы мужиков с косами, едва наступал рассвет, уходили на дальние лядины. Выгнав коров в поле, туда же следом уходили женщины: пока позволяла погода, торопились сушить сено. Расходились по утрам на лесосеки лесорубы. Деревня пустела. Только старики да ребятишки оставались дома. И то некоторые уходили в лес за земляникой.
Алька уехал, а жизнь в деревне не менялась. До поры
В одно утро бабушка тревожно сообщила, что обнаружила пустую вышку на школьной крыше. Вышка хорошо видна из окна нашей избы. Там всегда дежурил красноармеец с винтовкой и биноклем. Их было в деревне с десяток — бойцов службы ПВО — противовоздушной обороны. На самой вышке, увенчанной шатром, виднелись аршинные красные буквы ПВО.
С конька школьной крыши на вышку вела длинная лестница. Она виляла между четырёх ног из толстых брёвен и упиралась в люк. Открыв его, бойцы забирались на маленькую, огороженную с четырёх сторон площадку под островерхой крышей. Нас изредка по одному пускали на вышку. Даже давали посмотреть в большой тяжёлый бинокль. Все дальние поля, если смотреть в бинокль, казались рядом. Речка, почти за версту от деревни, с её извивами в широкой долине, хорошо просвечивала сквозь заросли ольхи. А дома на другом конце казались придвинутыми вплотную к вышке.
Забраться на вышку для любого из нас считалось большим достижением. Мы зарабатывали это право, таская бойцам то едва поспевшие огурцы с огорода, то жбан молока со свежим хлебом, то первые брюквины. Однажды, вспомнив бабушкину поговорку «Семь бед — один ответ», я притащил с чердака две пачки папирос «Звёздочка». Этому подарку красноармейцы особенно обрадовались и пустили на вышку по второму разу.
Дежурили бойцы посменно. Один за другим по очереди стояли на вышке. Остальные, тут же на лужайке, как раз против нашего дома, играли в рюхи. Играли целыми днями, не глядя на жару. Даже в полуденную пору можно было видеть их взмокшие на спинах гимнастёрки и слышать гулкий стук палок.
Вечерами приходили деревенские парни. Но им ни разу не удалось переиграть мастеровитых бойцов.
Особенно отличался среди них один рослый красноармеец с ярко-рыжими волосами и без единого зуба на верхней челюсти. Он умел одним ударом выбить ряд плотно уставленных рюх. Мы хлопали ему в ладоши, а он иногда угощал конфетами-подушечками с приятной кислой начинкой.
Казалось, дружбе нашей не будет конца. Назавтра договорились идти со свободными от дежурства бойцами купаться к дальнему плёсу. Они и не знали, что в маленькой речке Серёже есть места, где можно по-настоящему поплавать даже такому рослому человеку, как наш рыжий знакомый. Он обещал научить плаванию «саженями».
Но назавтра мы никого не нашли: ни на вышке, ни в школе, ни в других местах.
Говорят, поздно вечером примчался какой-то военный на загнанном вконец жеребце, отдал бойцам приказ высшего начальства и, не медля, шагом уехал обратно.
Красноармейцы погрузили свои пожитки в огромную фуру, запрягли пару битюгов и отбыли в сторону райцентра.
А в деревне все казалось будничным, привычным. Колхозные поля радовали высокой, уже выколосившейся, рожью, сулящей хороший урожай. На днях председатель колхоза говорил отцу, что и вышедшие в трубку яровые, скоро начнут колоситься. Особенно хорош ячмень. И овёс на Водасе услаждает взор густой зеленью. Председатель с радостью сообщил: «План по госпоставкам выполним, и будет что выдать людям по трудодням!»
Ни председатель, ни мой отец не знали тогда, кто и как будет убирать богатый урожай хлебов. Никто не догадывался о надвигающейся беде, которая совсем скоро постигнет нашу затерянную среди лесов деревеньку.
До войны оставалось несколько дней.

* * *

В субботу 21 июня 1941 года я поднялся рано утром вместе с отцом. Он ещё с вечера обещал взять меня на покос. Вчера он случайно забрёл на небольшую земляничную полянку в лесу рядом с луговиной, где косили мужики. Бабушка заранее приготовила маленькую корзиночку в три лучинки, бутылку молока и хлеба на перекуску. Поднялся я ни свет — ни заря как раз для того, чтобы набрать земляники да угостить этой самой сладкой ароматной ягодой бабушку, маму и остальных наших домочадцев.
— Молодцы-мужики. Вовремя собрались на покос. Теперь и с сеном будем, и с ягодами — полушутя похвалила бабушка.
— Постараемся не подкачать — ответил отец.
Косари шли быстро. Я, в пробежку, еле поспевал за ними. И всю дорогу прислушивался к «взрослым» разговорам. Мужики много шутили, рассказывали разные байки, подтрунивали один над другим. Потом бригадир завёл разговор про сенокосные дела. Все тужили, что небывалый летний разлив реки загубил лучшие покосы в пойме и теперь приходится обкашивать кусты на дальних лядинах. И на ходьбу много тратится времени, и трава «не та». К тому же мало её тут. И припозднились порядком. Не успеешь глазом моргнуть, как наступит уборочная страда.
— Что-то сильно парит с утра. Как бы дождя не было... — тревожился отец.
— Не дай Бог! Со вчерашнего дня в валах на земле лежит много подкошенной травы. Боюсь бабам не справиться. Хоть бы в кучи успели сложить, а метать придётся завтра — в воскресный день. — сказал бригадир таким тоном, как будто даёт наряд .
Мужики не спорили. Давно известно, что летний день-год кормит. К тому же в колхозе никогда не бывало выходных по воскресеньям. Поблажку давало начальство только в престольные праздники. Тогда хоть палкой гони, все равно никто не пойдёт на работу. Говорят, грех, бог накажет.
Отец показал мне земляничную полянку, а сам заторопился к косарям. Они собирались докосить эту лядину сегодня по росе. Да ещё хотели вместе с бабами сложить подсохшее сено в копны и сколько-нибудь сметать. Стоговища подготовлены заранее, а лошадей для обвозки копен позже пригонят ребята-подростки. Так заблаговременно распорядился бригадир.
Полянка с земляникой оказалась не больше нашего домашнего двора. Но спелые ягоды краснели в невысокой траве так густо, что у меня поначалу разбежались глаза.
Осмотревшись, я решил, что начну с ближнего края и буду подряд неширокими «лентами» собирать все до ягодки.
С утра по холодку собирал быстро. Поначалу немножко мешала роса на траве. Мужикам она помогала косить, а у меня к мокрым рукам липнул всякий мусор. Но трава постепенно подсохла. Скоро донышко в моей корзинке сплошь закраснело от ягод. Из корзинки тянуло таким земляничным духом, что я временами не выдерживал, и лакомился сладкими ягодами. Донимали только редкие комары. А ближе к полудню началась настоящая напасть. Густым роем налетели слепни. Я не столько собирал ягоды, сколько отмахивался руками и ногами. И все равно больно жалили зловредные насекомые.
В корзинке ягоды прибавлялись мало, а на поляне в траве их оказалось больше, чем я сначала подумал. Возникли сомнения — управлюсь ли. Но я твёрдо решил: звать на помощь отца не буду. Пусть лучше ягоды остаются.
Косари работали почти рядом. Иногда ветерком доносило с их стороны давно знакомые звуки сенокоса: вжик — вжик — вжик. А когда кто-нибудь начинал править косу оселком, я это не просто хорошо слышал, но как бы даже видел точные резкие движения наждака по лезвию и, думая, что это отец, ёжился от страха. Мне и дома всегда казалось, что так можно одним разом отрезать палец, а то и всю пятерню.
Когда мужики ударили оселками по косам, я понял, что это сигнал к обеду и с печалью обнаружил: корзинка не заполнена и наполовину.
Подошли женщины. Принесли молока с колхозной фермы, хлеба, картошки со свежепосоленными огурцами и квасу. Мужики особенно обрадовались хорошему прохладному питью.
Обедали, весело балагуря, подшучивая над девками.
Но внезапно пришлось кончать обед.
«Гляньте-ка, с запада туча ползёт. Не зря жарило, как в пекле. Давайте скорей хоть в кучи сено сложим» — озабоченно сказал бригадир.
Побросав еду, все схватились за грабли да вилы. Я тоже побежал с корзинкой добирать землянику.
Жара палила невыносимо. И стояла такая тишь, что не шелохнётся ни веточка, ни травинка. К мелким слепням добавились оводы размером с майского жука. Они жужжали под ухом, как бомбовозы, норовя ужалить в любое открытое место. Но я успевал отбрыкиваться и собирать ягоды. Даже про тучу забыл.
Она напомнила о себе сильным порывом ветра. Молодые дубки так затрепетали своими фигурными листьями, что, казалось, сейчас вспорхнут, как внезапно вспугнутые птицы.
У меня в корзинке оставалась свободной одна верхняя лучинка. И рядом ещё краснела полоска ягод, которой хватило бы целиком наполнить корзинку. Я брал ягоды горстями вместе с травой. Ветер поднял вороха мусора. Задрав голову кверху, я с ужасом увидел чёрное небо и внезапно возникшие сумерки вокруг. И все-таки я собирал землянику до тех пор, пока не напугала очень яркая вспышка молнии и сразу следом — страшный удар грома.
Схватив корзинку, я побежал к косарям. Не успел сделать и десятка шагов, как хлынул ливень. Он в первые же мгновения вымочил насквозь всю одежду, и я почуял озноб в теле. Как будто из жаркой бани попал сразу в ледяную купель.
Подходя к косарям, я увидел, как отец с большой тряпкой в руках бежит мне навстречу. На самом деле это оказалась не тряпка, а мешок, в котором привезли сюда хлеб. Отец укрыл меня мешком с головой и потащил к ближайшему стогу сена. Только затолкав меня в приготовленную раньше ямку, он перевёл дух и не спросил, а скорее утвердительно сказал: «Небось, вымок до нитки и продрог весь. Ничего, сейчас согреешься». У него тоже с одежды вода текла ручьями. Но, будто не замечая этого, отец мял меня своими огрубелыми ладонями, стараясь согреть.
— Ну вот и перестал дрожать. В сене тепло. Скоро совсем согреешься. А там — дождь кончится — пойдём домой.
— Когда он кончится? Вон хлещет, как из ведра. И гроза какая... Гром не переставая грохочет. Я бы один умер со страху.
— Со мной не бойся. Я тебя не дам никому в обиду. И грому-молнии тоже. А дождь кончится скоро. Такая сильная гроза надолго не затягивается — пояснил отец.
Тут я вспомнил про свою корзинку с ягодами. Стал шарить руками, выискивая её среди сена. Когда нашёл, то сильно расстроился. Потому что сверху все ягоды были засыпаны сенной трухой.
— Ничего, бабушка поможет перебрать. Там остались ещё ягоды или все собрал? — спросил отец.
— Остались. Если бы не гроза, как раз целую корзинку домой принести мог.
— Не горюй, пойдём с тобой завтра, и тогда соберёшь все остатки — утешал отец.
Не знал тогда он, никто не знал, что «завтра» у нас не будет.
Вернувшись домой, топили баню. Бабушка все твердила отцу, чтобы топил жарче. «Надо мальца хорошенько напарить. Иначе, не дай Бог, заболеет промокший да продрогший», — с тревогой в голосе говорила она.
В баню, мы пошли с отцом первыми. Он плеснул кипятку на каменку и хлестал меня на полке свежим веником до тех пор, пока я мог терпеть. Потом долго парился сам, а я отдыхал в предбаннике.
После того как я помылся, отец ещё раз намылил мою голову душистым мылом и напоследок заставил снова залезть на полок. Потом мы окатились прохладной водицей, и пошли домой.
После бани бабушка согрела самовар, и мы допоздна сидели за чаем. Отец за вечер выпил два стограммовых шкалика «Московской особой», оживился и готов был вести беседу хоть до утра.
В тот день и, особенно, вечером, я заметил какую-то незнакомую перемену в отце. Будучи суровым и хмурым в обыденной жизни, он как-то необычно ласкал меня, носил на руках сестёр — Иру с Идой: то по очереди, то двоих вместе. Целовал их в щеку и в волосы. Ира, довольная, громко смеялась и даже визжала от щекотки. А маленькая, всего год от роду, Ида, недовольно сопела и попискивала иногда.
Первый раз я в тот вечер заметил, как отец нежно поглаживал маму и говорил ей много хороших добрых слов.
Видно какое-то предчувствие обуяло им.
Но мы не знали, что будет завтра. Не ведали, какая страшная беда подходит вплотную к нашему порогу. Не догадывались, сколько горя и слез поджидает нас впереди.
Так и спать легли, ничего не зная — не ведая.
Засыпали заполночь. Начинался новый день — 22 июня 1941 года.
Страшный день.


 

SENATOR — СЕНАТОР
Пусть знают и помнят потомки!


 
® Журнал «СЕНАТОР». Cвидетельство №014633 Комитета РФ по печати (1996).
Учредители: ЗАО Издательство «ИНТЕР-ПРЕССА» (Москва); Администрация Тюменской области.
Тираж — 20 000 экз., объем — 200 полос. Полиграфия: EU (Finland).
Телефон редакции: +7 (495) 764 49-43. E-mail: [email protected].

 

 
© 1996-2024 — В с е   п р а в а   з а щ и щ е н ы   и   о х р а н я ю т с я   з а к о н о м   РФ.
Мнение авторов необязательно совпадает с мнением редакции. Перепечатка материалов и их
использование в любой форме обязательно с разрешения редакции со ссылкой на журнал
«СЕНАТОР»
ИД «ИНТЕРПРЕССА»
. Редакция не отвечает на письма и не вступает в переписку.